А что, если… это мысль! Вправду, а что, если осторожненько так намекнуть этому Уварову при встрече, что я, мол, кое-что припоминать начал. Тогда, на первом допросе, все забыл в шоке, а сейчас вот, по прошествии времени, всякие детали и подплыли в памяти. Но все, мол, пока неопределенно, надо подумать, повспоминать еще. А? Если такую удочку закинуть, посмотреть, как он отреагирует? Если скажет, конечно, с каждым бывает, мол, и это не ложные показания, просто вы человек, а человек не машина, не компьютер, все упомнить не может… Тогда хоть одну проблему с повестки дня снимем.
Звякнул телефон. Вадим поморщился: опять болтать с кем-то, опять ложным оптимизмом себя заряжать. Но трубку все-таки взял. Благодушничать и шутить — иным его и не должны знать. Зачем? У него все хорошо. Только так.
— Данин? — спросил коротко и отрывисто мужчина.
— Данин, — подтвердил Вадим.
— Плохо твое дело, Данин, — продолжили с сухим смешком. — Ты даже сам не знаешь, как плохо. Ты теперь преступник, Данин, и осуждать тебя будут по статье сто сорок пятой Уголовного кодекса. Ты знаешь, что это такое? Нет? Грабеж. Самый обычный. Ай-яй-яй, интеллигентный человек, на таксиста с монтировкой…
Вадим съежился в кресле, он все понял: «они». Но надо было что-то говорить, не молчать, а то «они» поймут, что он оцепенел, испугался, убедятся, в чем хотели убедиться, что слизняк он, дрянь человечишко. Вадим выпрямился, вскинул подбородок, взбадривая себя этим привычным движением, и отрубил смачно:
— Пошел ты!
И вот теперь действительно испугался и, уняв разом дыхание, прислушался настороженно.
Но в трубке только рассмеялись.
— Не хорохорься, приятель. Обложен ты со всех сторон. Заявление таксиста имеется? Имеется. Фамилии свидетелей тоже имеются. И их много, Данин, свидетелей-то. Тебя видели, могут опознать. Плюс ко всему ты убегал, ведь убегал, правда?
На том конце провода опять засмеялись. Весельчак попался. Озорник. — Но это еще не все. В твоей квартире сумка, а сумка принадлежит сам знаешь кому, а это улика. Против тебя улика…
Грамотно говорит невидимый абонент. Это наверняка не Витя, или «курьер», или тот, в кепке. Может, сам Леонид, или доморощенный какой адвокат.
— Выбрось сумку, Данин, от греха подальше. Это и в твоих интересах, и в наших… Это первое: теперь второе. Ежели соваться не будешь, никакие заявления в милицию не поступят. Соображаешь? Ты благоразумно себя вел поначалу, а потом начал в Мегрэ играть. Зачем? Ты же не глупый малый. Не суйся, этот грабеж еще цветочки, есть и другие средства, — не послушаешься, — покажу наглядно. Все!
Заныли часто и громко гудки в трубке, и когда в ухе стало покалывать от них, отвел Вадим ее от себя и опустил, не глядя, на рычажки. Жаль, что так ничего и не сумел он сказать им в ответ.
А надо было съязвить как-нибудь лихо, ввернуть что-нибудь ироничное. И вдруг странным показалось Вадиму, что так спокойно и безбоязненно думает он об этом разговоре и что исчез холодок под сердцем, что стихла суетливость, лихорадочность в мыслях. Почему? — спросил он себя и ответил сразу же. Потому что решать нечего теперь. Всё решили за него. В милицию теперь он ничего не сообщит — ни приятному, судя по голосу, Уварову, ни подозрительному, судя по лицу, Петухову. Никому. Кто поверит преступнику? Грабителю беззащитных таксистов? Допросят снова Можейкину: ничего не ведаю, — скажет она, побеседуют с Митрошкой — и та, в свою очередь, глазки потупит, невинную мину состроит, ну а Витя, тот просто заголосит: «Ой, бандиты, ой, ограбили! Ой, убили!…» Все! Сидеть теперь тихо и не рыпаться, на работу ходить, книжкой заниматься. Все! Взяли в клещи. А хорошая была игра, но ты ее проиграл. Вот так.
На троллейбус Вадим не поспел. На ходу, запахивая с собачьим подвывом свои двери-гармошки, тот отходил уже от остановки, когда Данин выбрался из подземного перехода и ступил на тротуар. Несколько человек, шедших за Вадимом, побежали к троллейбусу, размахивая руками в тщетной надежде, что водитель увидит их и остановится вопреки правилам, не побоявшись вертящегося на перекрестке хмурого деловитого милиционера.
Но куда там, троллейбус только сильнее еще поднатужился, рыкнул в полный голос и помчался к перекрестку с несвойственной этой машине прытью. Растерянные стояли у остановки теперь две полненькие женщины с усталыми, сероватыми лицами и коренастый верткий мужчина. И казалось, будто только что самых близких людей они проводили, а сами неприкаянные и осиротевшие враз остались на перроне.
Вадим прошелся взад-вперед возле остановки, потом остановился, заложил руки за спину, осмотрелся и направился к газетному киоску. Тот закрывался уже. Сухая костистая дама лет пятидесяти в очках с толстой черной оправой, дергаными, нервными движениями складывала непроданные сегодняшние книги, газеты и журналы. Они то и дело выскальзывали у нее из-под рук и весело шлепались на прилавок.
Спешила, наверное, дама, дел у нее было, наверное, еще много, помимо этого опостылевшего ей до смерти киоска. Вадим глянул на часы — без десяти восемь, потом перевел глаза на надпись на стеклянном окне киоска «…с 8 до 20 часов». Пожалуй, еще можно купить вечернюю газету, улыбнулся учтиво и легонько стукнул два раза по стеклу. Дама вскинула голову, да так резко, что старательно собранная ею стопка стала мягко заваливаться на бок и через мгновение, как ни пыталась дама корявыми, неловкими движениями удержать ее, — вовсе рухнула. И даже через толстое стекло Вадим услышал, как с глухим стуком падают на пол книги и как выкрикивает дама какие-то очень нехорошие слова.
Вот она выкрикнула последний раз и подняла сморщенное лицо, вперила в Вадима ненавидящий взгляд. Наверное, уйти надо было, не отвечать на ее взгляд, а если и ответить, то равнодушием, эдакой снисходительностью сильного к слабому. Но зазвенела в нем сейчас струнка уже знакомая, не единожды уже звеневшая, но раньше приглушенно, тихо, не солируя. А теперь вот она главенствовала, подминала под себя вес прочие. Нет, не даст он слабинку, не спасует перед этим неприязненным, брезгливым взглядом продавца, не смутится, не отступит в сторону, успокаивая себя тем, что, мол, зачем связываться, зачем нервничать, ты умнее, а значит, должен и отступить, должен разрядить ситуацию. Нет, ничего и никому он не должен. Это она вот мне должна — должна окошко открыть, рабочий день у нее еще не кончился, еще десять минут ей работать — и продать мне то, что я прошу, ведь незадолго до этого продала ведь кому-то журнал, я видел, так чем я хуже других? Ростом, может, не вышел? Или лицом? Или солидности во мне нет? Или видно по мне, что больше рубля в моем кармане и не бывало никогда?
— Откройте! — отрывисто бросил Вадим и еще раз стукнул по стеклу, но уже посильней, пояристей.
Женщина отпрянула, словно это он по ней кулаком ударил, отмахнулась, как от мухи надоевшей, крикнула с надрывом:
— Идите, идите, все закрыто, ничего не продам! — громко, наверное, крикнула, но только стекло утишило звуки, и показалось, что спокойно это произнесла, буднично.
Вадим холодно усмехнулся, отвернул манжет куртки и постучал ногтем по часам:
— Шесть минут еще, шесть. Откройте!
— Не открою, уходи! Милицию позову!
Вадим почувствовал, что начинает мелко дрожать, и понял, что еще немного, и не сдержится, размахнется и хрястнет по стеклу что есть силы.
И представилось ему уже, как разлетаются с тонким звоном в разные стороны осколки, дробно падают они наземь и уже без звона сухо бьются об асфальт и раскалываются на крохотные мутно-белые кусочки. И руку он свою увидел вытянутую, облитую густой кровью, струйками стекающую по запястью, по рукавам, и ошалевшая от ужаса продавщица эту картину дополняла; закрывшись руками, она скрючилась в углу и что-то кричала, кричала…
Вадим с ожесточением провел рукой по лбу, выругался вполголоса, злясь на воображение свое неуемное, на несговорчивую продавщицу, на прохожих, злясь на троллейбус, который так и не пришел и который тащится еще, наверное, лениво километров за пять отсюда…