Но вряд ли бы Высторобец стал тянуть, если бы Олежка обрел способность защищаться, схватился бы за стул, за нож, обрушил бы на Высторобца мольберт или постарался выбить из его руки ТТ – тогда бы у Высторобца разом бы оказались развязанными руки, и он, не задумываясь, поставил бы печать на Олежкином лбу, но Олежка раскис, он молил Высторобца, он был готов слюнявить ботинки, грызть пол, лишь бы Высторобец оставил его в живых. А оставить Олежку в живых Высторобец не мог – при таком развитии «сюжета» Высторобец сам оказывается в положении Олежки и по приказу Белозерцева тогда уже не Олежке, а ему вышибут мозги. Тут два пути: либо-либо, – только два, третьего пути нет. Тяжело стрелять в раскисшего человека, для этого надо иметь натуру палача, человека без нервов, а Высторобец ее не имел.
– Ну схвати какой-нибудь молоток, лом, доску, ножку от табурета, кинься на меня – мне тогда стрелять легче будет! – неожиданно взмолился Высторобец, продолжая отступать от ползущего Олежки. Олежка крутил головой, выл, размазывал кулаками слезы по лицу, тело его пробивала крупная дрожь. Высторобец сделал еще несколько шагов назад и остановился. Покривившись лицом, чувствуя, что внутри у него тоже все дрожит, трясется – вот-вот откажет что-нибудь, сказал себе: «Все! Дальше пятиться нельзя».
Хуже всего – ковыряться в себе, в своем тряпье и в тряпье посторонних людей, в гнилье чужих решений, в том помете, что оставляют после себя «новые русские». Высторобец почувствовал, что у него перекосилось лицо, он со свистом втянул в себя воздух, задержал внутри дыхание и прицелился Олежке в голову.
Олежка неожиданно пружинисто вскочил с пола, прыгнул в сторону, к стене, оттолкнулся от нее ногой, чтобы на лету навалиться на Высторобца, сбить его с ног, выколотить из руки ТТ, выкрикнул что-то бессвязное, сиплое, и у Высторобца мигом отлегло на душе. Он словно бы отпущение грехов получил. Олежка взвыл, на лету выбросил перед собой руки, намереваясь схватить Высторобца за горло, Высторобец качнулся чуть вправо, пропуская Олежку. Олежка со всего маху врезался в кучу какого-то художественного хлама, взбил столб пыли, снова рванулся к Высторобцу, и тот спокойно, даже не думая о том, что делает – это произошло автоматически, – нажал на спусковой крючок.
Раздался гулкий сырой выстрел, на Олежкином лбу образовалось круглое кровяное пятно, он остановился – пуля не отбила его назад, как это бывает с людьми, попавшими под близкий выстрел, а только остановила, рот его распахнулся широко, безвольно, словно пуля перебила какой-то сцеп, изо рта вывалился язык, и Олежка рухнул к ногам Высторобца, не достав до него немного – буквально нескольких сантиметров.
Изящная, с длинными пальцами Олежкина рука впилась ногтями в пол, с хрустом сломала их, вцепилась в гильзу, выбитую отбойником из пистолета, сплющила ее. Олежка был мертв, а рука его все еще жила и будет жить несколько минут, пока в жилах ее, в артериях не остановится кровь. Высторобец подивился силе мертвого человека: парень был не геркулесовского сложения, такие редко с обычными скрепками справляются, не то что с патронами, а тут попалась прочная гильза – и сплющил ее, словно бумажный стаканчик из-под мороженого,
– Прости меня, – сказал Высторобец мертвому Олежке и выстрелил в него еще раз. В голову. Контрольный выстрел был обязателен, это входило в правила игры, в которую Высторобец должен был играть. Хотя и не под свою, а под чужую дуду: ведь если Олежка хотя бы на секунду восстанет из небытия, Высторобец также не будет жить. Впрочем, вполне возможно, что Белозерцеву тоже не жить: под шумок с ним попытается свести счеты кто-нибудь из деловых партнеров.
Он сдернул у Олежки с шеи платок, протер им пистолет, бросил платок на пол, сверху положил ТТ, подумал, что получился хороший натюрморт и, постояв с полминуты у двери, послушав лестницу, дом – не взбудоражили ли кого два гулких хлопка, раздавшихся в подвале, и убедившись, что жильцам все равно, есть жизнь в их подвале или нет, покинул мастерскую.
20 сентября, среда, 19 час. 00 мин.
Когда Белозерцев подъехал к «Пекину», Пусечка был уже там – расхаживал около двери с букетом белых роз, крепко зажатым в правой руке.
Джентльмен в Пусечке сидел крепко, раз он не пожалел бешеных денег, чтобы купить такие цветы. Одет Пусечка был, как манекен на витрине «Ле Монти», – во все новое, тщательно отглаженное: клубный костюм его был безукоризнен – синий пиджак отутюжен, ни одной морщинки, в нагрудном кармане пышным бутоном распустился платок, подобранный в цвет галстуку, стрелки на брюках были словно бы отбиты по линейке.
– Молодец! – одобрительно заметил Белозерцев. – Выглядишь, как английский барон. Я искал тебя, искал в офисе, хотел забрать и приехать сюда с тобой, а ты вона – дома, оказывается, марафет наводил.
– М-да-с, – нехотя отозвался Пусечка.
– Вот на что ты используешь дорогое рабочее время, – Белозерцев дружески, словно бы заигрывая, толкнул Пусечку локтем в бок. Огляделся: Вики еще не было.
– Почем товар? – он щелкнул пальцем по руке, в которой Пусечка держал розы. – Признайся, ползарплаты ведь отвалил?
Пусечка скромно потупил глаза.
– Ага, значит, за ценой мы не стоим! – громко произнес Белозерцев, и Пусечка от этих слов невольно вздрогнул – он вообще не любил громкие речи, всякий шум, гром небесный с дождем – всему предпочитал тихость, бушующему ливню – шуршащий мелкий дождь, справедливо полагая, что ливень сносит все на своем пути, а после пылевидных дождиков на земле ничего не бывает, кроме грибов, которые Пусечка обожал. – Молодец! Придется выписать тебе премию, – сказал Белозерцев, – за то, что ты один из нас двоих оказался джентльменом.
Несколько оживившись, Пусечка согласно склонил голову.
– Благодарю, ты очень добр ко мне, – пробормотал он.
– Давай цветы сюда, – Белозерцев протянул руку к букету. – Молодец, что купил!
На Пусечкином лице возникло что-то протестующее, изо рта сам по себе выдавился неопределенный звук.
– Кончай мычать! Давай, родимый, не жмись! Я ведь, ты знаешь, в долгу никогда не остаюсь, – Белозерцев перехватил пальцами букет, выдавил его из пусечкиной руки, понюхал розы. – Вот заразы, ничем не пахнут.
– Голландские.
– Это еще не оправдание. Скорее наоборот. А красивы, сволочи, невероятно. И кто только такое чудо природы изобрел: среди шипов – нежные, даже дышать опасно, бутоны. Вот тебе и весь покрытый зеленью, абсолютно весь!
– Чего-чего? – не понял Пусечка.
– Да песня одна, универсальная – на все случаи современной жизни – к чему хочешь, к тому и можно приложить, к политике, к бизнесу, к любви, к ненависти… Редкостная штука, – Белозерцев говорил не останавливаясь, взмахивал свободной рукой перед носом растерянного Пусечки, во второй крепко держал букет. Был он бледен, кожа на щеках ввалилась, словно бы всосалась в подскулья. И вообще Белозерцев сейчас выглядел старше своих лет.
«Начинающий старик, – неожиданно мелькнуло в голове у Пусечки. – А ведь это, ей-ей, так и есть – начинающий старик. Очень хороший образ».
Неожиданно Белозерцев закончил говорить, словно бы в нем отключился блок питания либо вообще сгорели провода, звук пропал, и он вяло помахал рукой, словно ощутил неудобство за свою речь.
– Слушай, старик, сколько ты отдал за это сено? – он приподнял букет роз.
– Пятьдесят долларов:
– На тебе сто – и мы квиты. – Он запустил руку в карман пиджака, не глядя, достал несколько кредиток, не считая, сунул Пусечке, сказал: —Тут больше ста долларов.
Пусечка, так же не считая, опустил деньги в свой карман.
– Спасибо! – Поглядел на часы: – Уже пять минут восьмого.
– Прекрасные дамы тем и прекрасны, что умеют опаздывать. Это целое искусство – опаздывать. Опаздывать на три минуты, опаздывать на пять минут, на восемь или десять – у каждой дамы свой тариф: зависит от того, на сколько она выглядит, – Белозерцев поднял указательный палец. – Не «насколько», а «на сколько», – голосом он подчеркнул разницу между этими словами.