– Вы арестованы, Гуревич!
– Как «арестован»? Да вы чего-о? Шутить изволите?
– Никак нет, Гуревич, не изволим, – Волошин сделал шаг к синему халату. – Ни розыгрышей, ни шуток – чистая правда. Вот постановление об аресте, – он нащупал в кармане сложенную вчетверо бумажку.
– Шутите, шутите, друг мой! Небось пивка захотелось? Хотите пива? Я тут всех угощаю пивом!
– М-да, тем и известен! – мрачно проговорил Волошин.
– Ну, не только, – Гуревич поднял с пола крышку блока, поставил на место, выругался: – Чертова нахлобучка! – В следующий миг, оттолкнувшись обеими руками от блока, словно гимнаст от стенки, совершил длинный козлиный прыжок в сторону и понесся к двери.
Волошин даже малого движения не сделал вслед, посмотрел лишь сожалеюще на этого человека: Гуревич был винтиком, маленьким и слабым, в чьей-то машине, и вот сейчас винтик этот сломался. Интересно, остановится машина или нет? Гуревич в прыжке одолел порог и в следующую секунду заверещал по-заячьи громко, слезно: его сбил с ног Афонин, навалился сверху, заломил руки за спину. Гуревич, ободрав себе лицо о холодный грязный пол, заверещал еще громче.
– А ну, тихо! – рявкнул на него Афонин.
Гуревич дернулся, ерзнул щекой по бетону, ободрал еще раз и попросил жалобно:
– Отпустите!
– На кого работаешь, макака? Выкладывай! – Волошин подошел к нему, приподнял голову, глянул в замутненные от страха глаза. – Давай, давай не стесняйся. Раньше надо было стесняться.
В ответ Гуревич прохрипел что-то невнятное, широко открыл набитый слюной рот, Волошин увидел большой, покрытый налетом древесного цвета язык, понял, что у Гуревича – больной желудок, только желудочные неполадки делают язык таким «цветным», зубы были съеденные, в частых точках пломб, из рта пахло табаком и гнилью, Волошина невольно передернуло, он отодвинулся чуть от Гуревича, снова тряхнул его за волосы.
– Товарищ майор, надо вызывать машину, – сказал Афонин, – чего тут с ним чикаться?
– Погоди! – Волошин еще больше приподнял голову Гуревича, глянул ему в глаза, спросил холодно, очень спокойно, в голосе не было ни одной сочувственной нотки: – Хочешь, я сейчас тебе голову об этот бетон расколочу? И всем скажу, что так и было – ты с такой головой родился. Хочешь, нет? Если не хочешь, тогда выкладывай, какому господину служишь. – Волошин сжал волосы на голове Гуревича в комок, натянул их, на лице Гуревича проступили кирпичные сизоватые пятна, и он взвыл. – Говори! – потребовал Волошин.
Действовал Волошин так, как обычно действуют милицейские оперативники: старался выколотить из задержанного хоть какие-то сведения по горячим следам – пока тот, испуганный, в шоке, не соображает, что происходит, может выдать ценную информацию, а дальше он придет в себя, оглянется и начнет врать напропалую, тогда признание из него можно будет выбить только кулаками.
– По… по… по… – зачастил Гуревич, сильно заикаясь, изо рта на бетон у него пролилась слюна, и Волошина передернуло от брезгливости – того гляди, этот любитель пива наблюет сейчас на пол, убирать за ним придется.
– Ну! – тряхнул Гуревича Волошин. – По… по… – это понятно. А дальше как?
– По… по…
– Попо – это, повторяю, еще не все, только часть. Попов? Попович? Поповкин? – Волошин невольно отметил, что фамилии в голову лезут все какие-то известные: Попов – изобретатель радио, Попович – космонавт, Поповкин… Тоже что-то было. Писатель, кажется, такой жил на заре туманной юности… – Попандопуло? Попоян? Попоруллин? – каждый раз после каждой фамилии Гуревич дергал головой, будто Волошин всаживал в него по гвоздю – похоже, боялся попадания. – А ты не боись, милый, – посоветовал Волошин Гуревичу, – давай, давай выкладывай! Этот Попо тебя уже никогда не достанет!
Неправ был Волошин, и он знал это – деньги достают ныне кого угодно и где угодно – в милиции, в подвалах бывшего КГБ, за пазухой у президента, в Кремле, на Кипре и в Танзании, в тамошней крапиве, куда иной нарушитель закона забирается, чтобы переждать смутное время, а потом воспользоваться нахапанным, – и если кому-то предписывали свернуть набок голову, то голова у того в один прекрасный момент оказывалась свернутой.
– Никогда Попо тебя не достанет, – вторично соврал Волошин, заглядывая Гуревичу в замутненные глаза. – А вот пара дырок в твоем глупом черепке запросто может образоваться! – Тут он был прав. – Сечешь или ничего не сечешь? – Волошин вновь с силой сжал волосы у Гуревича, потянул вверх, выдрал клок. Гуревич застонал, изо рта у него вылетел ошметок слюны. – Сейчас я тебе в глотку твой собственный ботинок засуну, чтобы не плевался, – пригрозил Волошин. – Ну, раскололся ты на Попо, давай раскалывайся дальше!
Он еще не знал, что Попо, а точнее, По… по… – это Полина Евгеньевна Остапова – фигура приметная, вхожая в высшие милицейские круги, а если бы узнал, то, возможно, и не стал бы выколачивать из бедного Гуревича то, чего тот не хотел сообщать. Это было первое «По», а второе «По» – Келопов, подполковник из Главного управления внутренних дел Москвы, близкий родич человека по кличке Клоп.
20 сентября, среда, 18 час. 45 мин.
Высторобец придвинул к себе, огладил его пальцами: к оружию он всегда испытывал нежность – как всякий человек, который привык больше полагаться на патроны, чем на друзей: друзья подводят куда чаще оружия, оружие может дать осечку один раз из пятидесяти, друзья дают осечку через раз. Он приподнял ТТ, пробуя его на вес – хоть и тяжела югославская машинка, а все легче нашей будет. Наши и увесистее – пистолет руку оттягивает вниз гирей, и надежнее сделаны. Хороший пистолет изобрел когда-то товарищ Токарев: из «макарова», из «стечкина» бронежилет вряд ли пробьешь – пуля только вмятину оставляет, еще может оглушить клиента – и все, а «токарев» в бронежилете делает хорошую дыру, потому платные киллеры предпочитают ТТ всем другим пистолетам.
Судя по слабенькой вечерней сукровице, льющейся из-под потолка, солнце совсем подкатило к обрези горизонта и собиралось нырнуть в «кровать», чтобы отдохнуть после трудного дня. В мастерской сделалось совсем темно.
Когда сидишь в схоронке, в засаде, как здесь, всякое лезет в голову, вся жизнь, бывает, неспешно проходит в памяти: год за годом, кадр за кадром – и детство тут, – какие же без него могут быть воспоминания, и юность с первой любовью – неумелой пухлогубой девчонкой, и первая пуля, просвистевшая около виска и чуть не загнавшая его в землю, – все это было, было, было, и не надо, чтобы эта бывшесть когда-нибудь возвращалась… От воспоминаний Высторобец невольно осунулся, под глазами у него набрякли мешки – что-то неладное происходило с почками, нарушился обмен, полез песок, надо бы наведаться к врачам, но идти к медикам он опасался: найдут какую-нибудь неизлечимую хворь, объявят о ней – и тогда у Высторобца будет одно лечение – пуля в висок, да потом очень уж не хочется сидеть у врача под дверью, ожидая приговора. Такое ожидание хуже смерти, оно старит и сводит на нет даже очень здоровых людей.
Вот как состарился Белозерцев, его сегодня даже невозможно было узнать. Хотя состарило его не ожидание медицинского приговора – совсем другое.
В мастерской было уже совсем темно, когда в двери послышалось скрежетанье ключа, раздался гулкий удар ноги о листовое железо, которым была обита дверь, на порог упал косой луч электрического света и послышался веселый голос Скобликова – Олежка, как всегда, дурачился, несерьезный человек, – говорил на этот раз с грузинским акцентом:
– Захады, гостэм будэш!
Такого сюжетного поворота Высторобец не ожидал: Скобликов пришел не один, а с каким-то мазилой, таким же, как и он, художником – от слова «худо», – м-да, не ожидал, хотя должен был подготовиться к разным вариантам. «Что ж, придется убирать двоих, хотя и жаль».
– Нет, старше, я заходить не буду, я на секунду, иначе ты знаешь, как бывает – заходишь на две минуты чашку чаялынить, а задерживаешься на два дня. И выпиваешь не чашку чая, а три литра водки. Потом целую неделю приходится голову поправлять. Все это нам хорошо известно…