– М-да, от таких разговоров прохладно делается, – признался он.
– А теперь, старик, замри и сделай на своем лице остолопье выражение, – приказал Волошин, – подъезжаем!
Впереди, справа по ходу, показались нужные дома, пятнадцатый и семнадцатый, построенные из старого и, похоже, перекаленного кирпича, добротно слепленные, кое-где подправленные – там, где старый кирпич рассыпался либо был выколочен в годы войны бомбовыми осколками, хозяева положили новый кирпич, здорово не в тон, светлее, крыша была недавно покрашена, окна затянуты портьерами, еще виднелись жалюзи – тоже недавно были поставлены, лак на полосках-пластинах свежий, с блеском, не успел еще обвянуть под солнцем.
Следующий дом – семнадцатый, тоже был сложен из кирпича, он точно, почти как в зеркале, повторял архитектуру дома предыдущего, только кирпич был чуть другой, с дымком и туманным налетом на поверхности. Латки на нем отсутствовали – значит, построен дом был позже первого особняка, войны не знал. Скорее всего, он был возведен сразу после войны, когда тут появилось много высококвалифицированных строителей – пленных немцев. Если бы его поставили где-нибудь году в тридцать седьмом, в страшную довоенную пору, то точно бы имелись выбоины, вышелушины, как в других домах, и новая кладка, какой бы искусной ни была, обязательно вылезла бы на поверхность.
И крыша у этого дома была новее, чем у первого, – краска лежала ровно, отсутствовала та раздражающая глаз рябь, что образуется обычно на старых крышах.
И хотя портьеры на окнах разнились, жалюзи и в первом, и во втором доме стояли одинаковые. Волошин отметил это и не смог сдержать удовлетворенного хмыканья: жалюзи ставили не старики-хозяева, а те, кто обитал в этих домах сейчас – арендаторы.
Длинное кирпичное строение, расположенное на задах этих домов, тоже наводило на определенные мысли: то ли гараж это, то ли казарма, то ли боевое укрепление для того, чтобы держать длительную оборону, то ли оружейные мастерские – сразу не разобрать. Крыша общая, двое железных, с приклепанными к окоему толстыми металлическими полосами – для укрепления – ворот, участки разделены прозрачным сетчатым забором.
Волошин старался засечь все, что видел, каждую мелочь – а вдруг все это через полчаса, через час пригодится? А может, и не пригодится вообще. Этого никто не знает.
Но самое главное – то, что они увидели на участке людей, совершавших спортивную пробежку от дома к дому – впереди двигался коряво скроенный, костистый, жилистый человек с мелким плоским лицом и длинными мощными руками. Волошин знал эту породу людей, их способность без отдыха одолевать огромные расстояния, сходу ввязываться в любую драку – не мешкая ни секунды, не думая о собственном отступлении, даже если перед ними будет находиться целая несметь вооруженных людей, он все равно врубится, – шел он по земле легко, словно опечатывал ее ногами, все видел и все слышал вокруг – его костистая фигура источала злую настороженность. Следом, едва поспевая, двигался толстоватый – не толстый, а именно толстоватый, рыхлый – неуклюжий мужик с бабьим лицом, похожий на кого-то очень знакомого, только вот на кого именно – Волошин понять не мог. И вспомнить сразу не сумел.
Но он обязательно вспомнит, он обязательно поймет, докопается, где видел этот лик. Толстяк страдал одышкой, рот у него был широко открыт, на солнце блестели золотые зубы – много золотых зубов, больше, чем положено, такое впечатление, что вставил он их специально, взял да насадил на здоровые зубы золотые облатки, чтоб показать: он – богатый человек.
«Из торговых, никак?» – задал Волошин сам себе вопрос: очень уж был похож этот человек на владельца пивного ларька, – ответа не нашел и вслух произнес насмешливо:
– Вот куда пошел золотой запас партии, КПСС которая…
– Угу, – согласился с майором Корочкин. Он старался смотреть совсем в другую сторону – хоть и смотрел он туда, но видел буквально все и слева, и справа, и сзади; лицо у него сделалось неподвижным, оно отяжелело, глаза сжались в острые щелки: – Отражение, как от прожектора, ослепнуть можно.
– Этого зубастого ранее не видел никогда?
– Нет.
– А первого, жилистого?
– Тоже нет. Две шишки у него торчат на голове, будто рога. Очень уж примета броская.
– А я зубастого, похоже, где-то видел, вот только где – вспомнить не могу. Или он кого-то мне напоминает… Нет, не знаю, – с сожалением произнес Волошин, – не могу вспомнить. А насчет приметы, шишек-рогов этих, тут все просто: прикрыл рога кепочкой и все – человек уже другой. Шишкастый – главный в этой двойке, второй – так себе, лапша!
– Зато зубы у лапши какие, а!
– «Золотые зубы в лапше» – фирменное блюдо главного местного ресторана, в котором нам с тобой, чую, скоро еду будут готовить. «Ржавый гвоздь в ботинке».
– Невкусно что-то, а главное, не по теме. Помнишь, как в школе было – «по теме» и «не по теме»…
– Одежду срисовал?
– Так точно!
– Надо будет проверить по приметам: а вдруг там, у детского сада, орудовали деятели в такой одежде?
– Одежда неприметная, десятки тысяч людей ходят в такой: джинсы, серая рубашка, куртка. Ничего броского.
– И все-таки. Сейчас нельзя упускать ничего, ни единой мелочи… Теперь телефон-автомат. Таксофон, как принято говорить в эпоху консенсуса, саммита и ротации.
– Пустой.
– Может, он все-таки не работает?
– Работает. Уже проверяли.
Они проехали улочку до конца, Волошин нажал пальцем не какой-то рычажок, расположенный под панелью, надавил на педаль, и «боливар» заработал ровно, сыто, с тихим масляным звуком.
– Вот зверюга! – восхитился Корочкин.
20 сентября, среда, 15 час. 40 мин.
«Господи, как много всего построено в жизни на лжи, подлости, подначках, стремлении загнать друг друга в ловушку, вытащить из кармана соседа последний рубль и превратить его в доллар – свой доллар – либо оприходовать, пропить – впрочем, рубли – уже ничто, «зеленые» стали ныне ходовой российской монетой, поэтому охота идет уже не за рублями, а за долларами. Разве мог себе это предположить хотя бы на несколько минут дряхлеющий бровеносец Брежнев? Да в самом дурном сне не мог. Он сам брал и другим давал. А ныне? Разве люди, дорвавшиеся до кормушки, дают что-либо другим? Нет. Едят сами, и только сами, едят ртом, ноздрями, задницей, ушами, всеми отверстиями, которые у них есть, – и еще стараются отнять у соседа. Когда же они наедятся?
И кругом вранье. Сплошное вранье. Боже, когда все это кончится?
Вранье со страниц газет, со страниц журналов и журнальчиков. Кому какое вранье выгодно, тот это вранье и выдает за правду, за чистую правду, и дует в кривую дуду, и дует. Ложь несется из радиоприемников, ложь льется с экранов телевизоров. Даже самые честные, самые обаятельные люди, те, что в каждом доме родные, – и они врут. Врут убедительно, вдохновенно, красиво, до самого последнего своего часа, как, например, это было с Владом Листьевым. Хотя о покойниках плохо не говорят… Обаятельный мягкий Влад! А ведь все время врал. Работал на «светлое будущее», успокаивал людей, которым не его вранье было нужно, а обычный кусок хлеба. И ему сходило, пока он врал как журналист. Как только начал врать как бизнесмен – убили.
Первое вранье сходило – и всем сходит, оно стало принадлежностью, частью облика всех популярных людей, второе – нет…»
Смесь гадливости, растерянности, боли, тоски, скопившаяся в Белозерцеве, требовала выхода. Он был оглушен тем, что увидел, Ириной, ее обнаженным телом, которое лапал, тискал потными руками другой мужчина – не Белозерцев, а какой-то смазливый слизняк, ее враньем, ее предательством. Пусть переселяется под другую крышу, в другой дом… к этому слизняку.
Через несколько минут Белозерцев понял, что он находится в другой шкуре, не в своей – в шкуре человека, которого ему раньше приходилось только наблюдать со стороны, но забираться в нее он никогда не забирался. Другим Белозерцев сделался от боли, от того, что произошло с ним и что он увидел, и мыслить в результате он начал, как человек, которому сделали больно, очень больно. Он же – по сути своей – все-таки был другим: жестким, все замечающим, не прощающим промахов ни близким, ни далеким людям, ни своим, ни чужим…