– Buon giorno, signore[10], – пропела она, метнув чашку перед ним и наливая кофе.
Красавец снял темные очки и глянул на нее веселыми и яркими глазами-вишнями, каких никогда не может быть ни у одного немца. Под этим взглядом Лукреция вдруг почувствовала, что ее кидает в жар.
– Palermitana[11]? – он откинулся на спинку стула.
Лукреция замерла с кофейником в руках. Годы, прожитые в Магдебурге, муж и дети, кондитерская и кофейник, все вдруг стало эфемерным, словно действительность отступила назад перед звуком морского прибоя и шумом рыночной площади родного Палермо. Она снова была молодой девушкой, и даже сын кондитера Беккера еще не появился в ее жизни и ее мир был наполнен вот такими мужчинами – яркими, шумными, веселыми.
Мужчина вскочил, подхватил кофейник и поставил на стол, поддержал Лукрецию за локоть.
– Italiano[12]? – прошептала Лукреция, сжав его ладонь.
– No, signorina[13]! – он энергично мотнул головой.
Лукреция обмерла. Не может быть, чтобы этот человек с его лицом, с этими вишневыми глазами, человек, который узнал, откуда она, только по акценту, не был ее земляком. Он со значением приподнял бровь, улыбнулся, словно прожектором осветил.
– Napoletano[14]
Секунду они смотрели друг другу в глаза и вдруг рассмеялись. Лукреция бросилась ему на шею, словно через годы обрела потерянного брата. Звонко хохоча, он обнял ее за талию и приподнял над полом. Она расцеловала его в обе щеки, и он поцеловал ее. Лукреция опустилась на стул спиной к залу, к стойке. Заговорили каждый на своем языке, схватились за руки. От него словно шла горячая волна, заставляющая все ее тело вибрировать, сердце колотиться, и говорить, говорить на родном наречии, которое плясало на языке раскаленным цветком и таяло невиданной конфетой.
Младший сын Ханса Беккера поставил за стойку поднос с чистыми чашками и кинулся назад в пекарню. Через минуту из задней двери вышел кондитер Беккер, высоченный, светловолосый. Но увидев, с каким жаром Лукреция говорит что-то на своем языке, Ханс Беккер остановился и ни шагу вперед не сделал. Его жена встретила человека с родины. Грешно было бы ему препятствовать их общению, хотя Хансу отнюдь не по сердцу был этот выбритый до синевы щеголь с резким, как у Мефистофеля, лицом.
Ханс сложил руки на груди. Конечно, мало приятного видеть, как твоя жена поглощена другим мужчиной, таким мужчиной. Каков красавчик, рукава пиджака завернуты, на запястьях линии браслетов, модельные туфли с перфорацией. Цветная рубашка, неприличная мужчине, как решил Ханс Беккер, расстегнулась, открывая гладкую грудь и на груди четки-розарий. Ханс хорошо знал, что это такое, хотя Лукреция редко брала свои четки в руки. Наверняка у него здесь свидание, иначе с какой стати он бы так приоделся, рассуждал Ханс, не подозревая, что все неаполитанцы именно так и одеваются, даже отправляясь за хлебом в булочную на углу, и уж тем более, если им предстоит пройти до соседнего квартала.
Тем не менее, внезапно он убедился в своей догадке. Дверь распахнулась и в кондитерскую влетела светлая фигура, словно серафим на крыльях. Юноша в белых брюках и свитере, светлые волосы неопрятно падают на глаза и уши. Наверное, опоздал на встречу. Парнишка возраста его сыновей, отметил Беккер, такой же костистый и по-юношески худой, чуточку нескладный. И да, он точно должен был встретиться с этим щеголем. Замер, как на стену налетел, когда увидел своего визави с Лукрецией. И точно так же, как кондитер Ханс, юноша не стал прерывать встречу. Нет, не развернулся и не вышел незамеченный. Молодой человек был достаточно умен, он нашел место в глубине зала, так чтобы его не видели, но он мог удобно наблюдать. Ханс глазами указал сыну, чтобы юноше налили кофе. Тот кивнул Хансу, безошибочно поблагодарив отца, а не сына, светлые пряди упали на глаза.
Для Лукреции весь мир перестал существовать. Она самозабвенно рассказывала своему незнакомому собеседнику, как она здесь оказалась, про свой дом в Палермо, про семью, а он смеялся и отвечал ей на своем неаполитанском наречии, а когда они не понимали друг друга, то оба вдруг замолкали и с трудом переходили на итальянский. От него исходило необъяснимое тепло, горячие глаза смеялись, и ослепительная улыбка заставляла ее терять голову. Небывалый, сказочный, словно яркой краской нарисованный поверх всей ее жизни в холодном городе с мужем, который не понимал ни слова на ее родном языке, и сыновьями, которым чужой ей язык был родным, которые не знали знойного неба Сицилии и ее горячих песен.
Он взял ее руки и поднес к лицу, взглянул поверх ее ладоней, словно кипятком окатил, и медленно, не отводя взгляда, принялся целовать ее пальцы. Ханс Беккер сжал кулаки, но усилием воли не двинулся с места. Юноша в белом свитере сломал чашку. Вздрогнул, но Ханс отмахнулся – какая, право, мелочь, когда тут такое происходит.
– У тебя сахар под ногтями, – прошептал мужчина, имени которого Лукреция так и не узнала.
У него был неаполитанский выговор, мягкий, интимно пришептывающий, вкрадчиво пробирающий до костей. Она перехватила его ладони в свои, опустила глаза… И вдруг отшатнулась назад, с ужасом вскинула взгляд.
– У тебя под ногтями кровь… – с ужасом едва выговорила она.
Он усмехнулся, крепко сжимая ее руки, не давая ей вырваться.
– Да, carissima[15], у меня по локоть руки в крови.
В один миг Лукреция вдруг увидела и кровавый ободок вокруг его ногтей, хорошо знакомый ей, который ни с чем не перепутаешь, и браслет из бусин-черепов, так тонко проработанных, словно они были настоящими, и четки розария с тяжелым крестом в вырезе рубашки.
– Кто ты..? – испуганно спросила она.
– Ринальдо Джанлоренцо Чезаре Лючиано Эспозито, – медленно шепотом раздельно проговорил он, – Преподобный Эспозито. Конгрегация доктрины веры.
Он отпустил ее руки так мягко, словно и не держал. Лукреция птицей вскочила со стула. Ей было очень страшно. Он поднялся вслед за ней, она отшатнулась.
Ханс Беккер в одно мгновение оказался за спиной у жены, и как только она почувствовала его ладони на своих плечах, она успокоилась. Ханс Беккер был оплотом надежности и постоянства, хоть бы весь мир кругом встал на дыбы. Хотя что уж удивительного может быть в том, что волшебный неаполитанец оказался служителем веры. Но эта кровь под ногтями, она испугалась, словно увидела серийного убийцу. Она, дочь своего отца, испугалась, когда поняла, что человек, целующий ее пальцы, убивал. Как изменила ее жизнь в Магдебурге! Разве ее мать отшатнулась бы от человека в крови? Разве жены ее братьев голосят, когда их мужья приходят домой? Какое счастье, что в ее жизни нет больше раскаленного Палермо и горячих бесстрашных мужчин, которые с детства начинают стрелять раньше, чем писать свое имя, у которых рука раньше учится хвататься за пистолет, чем сжиматься в кулак.
– Преподобный Эспозито, – он протянул руку и Ханс без колебаний пожал ее.
– Ханс Беккер. Сейчас вам принесут еще кофе, святой отец.
Юноша в белом свитере подошел к Эспозито сзади, спокойно по-хозяйски положил костистую руку преподобному на плечо. Ханса удивил такой собственнический жест, но еще больше его удивило то, что преподобный не вздрогнул, не обернулся. Тень томной улыбки проскользнула по его лицу, он наклонил голову, пряча странное выражение, как будто случайно услышал любимую мелодию.
Ханс сделал шаг назад, увлекая Лукрецию за собой из зала кондитерской. Распорядился, чтобы посетителям принесли кофе и портвейн. Выглянул, чтобы убедиться, что все в порядке. Лукреция дрожала, прислонившись к углу, и Ханс обнял ее, укачивая, как ребенка. Что-то в этом человеке испугало его жену. Да, он видел темные ободки на его пальцах, но что же тут такого, может быть, преподобный чинил машину или пересаживал цвету в божьем саду. А может быть – почему бы и нет? – он отмывал души в чистилище. С этими католиками никогда не поймешь, что у них на уме. Подумать только, священник, а вместо того, чтобы ходить в сутане, вырядился как на праздник, встречается с приятелем в кондитерской, пьет портвейн и смеется, да еще и руки женщинам целует. То ли дело честный лютеранский патер.