Маршал Бассомпьер, из всех известных мне людей обладавший наибольшею опытностью, помнится мне, говаривал, что не опасности, а мелкие Неудобства испытывают человека и показывают его в надлежащем свете и что наихудшие мучения в жизни причиняют не шипы, а смятые розовые лепестки.
Я склонен считать его правым, потому что, помню, когда на другой день после ареста я вышел из своей комнаты и нашел залу, гостиную и другие парадные комнаты пустыми, а стол не накрытым, и когда таким образом я воочию убедился, какие чувства питают ко мне обитатели дома, я ощутил такое же острое страдание, как и накануне ночью, когда мне пришлось стать лицом к лицу с открытым гневом и презрением. Я стоял посреди пустой, безмолвной комнаты и смотрел на давно знакомые предметы с чувством отчаяния, тоски и утраты, которых сам не мог себе объяснить. Утро было серое и облачное; шел дождь. Розовые кусты в саду колыхались во все стороны под напором пронизывающего ветра, а в комнату, там, где еще так недавно играли солнечные лучи, затекали струи дождя и пачкали доски. Внутренняя дверь хлопала и скрипела на своих петлях. Я думал о недавних днях, когда мы обедали здесь и вдыхали благоухание цветов, — и полный отчаяния, выбежал в зал.
Здесь также не было никаких признаков жизни, словно все и хозяева, и прислуга — оставили дом. На очаге, подле которого мадемуазель открыла мне роковую тайну, лежал серый холодный пепел — наилучшая эмблема для совершившейся здесь перемены — и водяные капли, скатываясь по трубе, от времени до времени падали на очаг. Главная дверь стояла открытой, словно теперь в доме нечего было стеречь. Единственным живым существом была гончая собака, которая беспокойно выла и то поглядывала на холодный очаг, то снова ложилась, настораживая уши. В углу шуршали несколько листьев, загнанных ветром.
С грустью вышел я в сад и начал бродить по дорожкам, глядя на мокрые деревья и вспоминая прошлое, пока не наткнулся на каменную скамью. На ней, у самой стены, стоял кувшин, почти наполненый сухими листьями. Я подумал о том, как много случилось с тех пор, как мадемуазель поставила его тут, и фонарь сержанта открыл его мне. Я глубоко вздохнул и вернулся назад в гостиную.
Здесь я увидел женщину, которая стояла на коленях, спиною ко мне, и разводила огонь. Я невольно подумал о том, что она скажет, когда увидит меня, и как она будет вести себя. Она действительно тотчас обернулась, и я отскочил назад с глухим восклицанием испуга: передо мною была г-жа де Кошфоре!
Она была просто одета, и ее детское личико похудело и побледнело от слез, но истощила ли прошлая ночь весь запас ее горя и осушила ли источник ее слез, или какое-нибудь великое решение придало ей временное спокойствие, только она вполне владела собою. Она лишь содрогнулась, встретив мой взор, и прищурилась, словно неожиданно увидела перед собою яркий свет. Но это было все, что я мог в ней заметить. Тотчас она опять повернулась ко мне спиной и, не промолвив ни слова, принялась за свое дело.
— Сударыня! Сударыня! — воскликнул я с безумием отчаяния. — Что это значит?
— Слуги не хотят сделать этого, — ответила она тихим, но твердым голосом. — Вы все-таки наш гость, сударь.
— Но я не могу допустить этого! — вскричал я. — Г-жа де Кошфоре, я не…
Она подняла руку с странным выражением терпения на лице.
— Тише, пожалуйста, — сказала она. — Тише! Вы беспокоите меня.
При этих словах огонь ярко запылал. Де Кошфоре поднялась с места и, все еще следя взором за огнем, вышла из комнаты, оставив меня совершенно опешенного среди комнаты. Но через минуту я снова услышал ее шаги по коридору, и она вошла, неся в руках поднос с вином, мясом и хлебом.
Поставив его на стол, она с тем же бледным лицом и неподвижными глазами, готовыми каждую секунду затуманиться слезами, начала накрывать на стол. Стаканы звенели у нее, сталкиваясь с тарелками, нож и вилка падали из рук. Я же стоял подле, дрожа всеми членами и претерпевая странную, но нестерпимую пытку.
Затем она знаком пригласила меня сесть, а сама отошла прочь и остановилась в дверях, выходивших в сад. Я повиновался. Я сел, но, хотя ничего не ел с прошлого утра, не мог проглотить ни кусочка.
Она вдруг обернулась и подошла ко мне.
— Вы ничего не едите, — сказала она.
Я бросил нож и порывисто вскочил с места.
— Боже мой! — вскричал я. — Неужели, сударыня, вы думаете, что у меня нет сердца?
В тот же миг я понял, что наделал, какую глупость совершил. Едва я вымолвил это, как она очутилась передо мною на коленях и, обнимая мои ноги, прижимаясь своими мокрыми щеками к моей грубой обуви, молила меня о пощаде, молила меня об его жизни, жизни! О, это было ужасно! Ужасно было слышать ее захлебывающийся голос, видеть ее светлые волосы, ниспадавшие на мои покрытые грязью сапоги, замечать, как ее гибкие формы подергивались судорожными рыданиями, сознавать, как эта женщина, женщина благородного происхождения, унижается передо мною.
— О, сударыня, сударыня! — с мукой вскричал я. — Прошу вас, встаньте. Встаньте, или я уйду отсюда!
— Пощадите его! Пощадите его! — простонала она. — Что сделал он вам, что вы взялись преследовать его? Что сделал он вам, что вы решились погубить нас? О, пощадите, пощадите! Отпустите его, и он будет молиться за вас, я и моя сестра будем молиться за вас каждое утро и каждую ночь до конца наших дней.
Я ужасно боялся, чтобы кто-нибудь не вошел и не увидел ее, распростертую на полу. Я нагнулся и старался поднять ее. Но она приникла еще ниже и коснулась своими нежными руками зубцов моих шпор. Я не осмеливался пошевельнуться. Наконец, я принял последнее решение.
— Слушайте в таком случае, сударыня, — сказал я почти сурово, — если не хотите встать. Вы забываете все: каково мое положение и как ничтожна моя власть. Вы забываете, что освободи я сегодня вашего мужа, его через час схватят солдаты, еще находящиеся в деревне, стерегущие все дороги, до сих пор следящие за мною и всеми моими движениями. Вы забываете, говорю я, мое положение…
Она прервала меня на этом слове. Она вскочила на ноги и посмотрела мне прямо в лицо. Я хотел продолжать, но она, бледная, задыхающаяся, с растрепанными волосами, остановилась передо мною, силясь заговорить.
— О, да, да, — пролепетала она с трудом. — Я знаю, знаю.
Она засунула руку за пазуху, вынула оттуда что-то и подала мне, то есть не подала, а насильно вложила мне в руку.
— Я знаю, знаю, — повторила она. — Возьмите, сударь, и пусть Бог наградит вас. Пусть Бог наградит вас! Мы с радостью отдаем это вам, с радостью и благодарностью!
Я стоял и смотрел то на нее, то на поданную мне вещь. Но затем я понял и похолодел. Она дала мне пакет, тот самый пакет, который я возвратил мадемуазель! Сверток с драгоценными каменьями! Я держал его в руке, и сердце мое опять окаменело: я понял, что это дело мадемуазель, что это она, не доверяя силе слез и молений жены пленника, снабдила ее этим последним средством, — этою грязною взяткой. Я швырнул сверток на стол среди блюд.
— Сударыня, — резко ответил я тоном, в котором уже звучал гнев, а не сострадание, — вы совершенно ошибаетесь во мне. Я довольно слышал нехороших слов за последние сутки и знаю, что все вы думаете обо мне. Но вам придется убедиться еще в одном, а именно, что я никогда не изменяю человеку, которому служу, никогда не продаю своих. Пусть отсохнет моя рука, если я исполню ваше желание за сокровища, в десять раз превышающие то, что вы мне теперь предложили!
Она упала на стул с криком отчаяния, и в этот момент г. де Кошфоре отворил дверь и вошел в комнату. Из-за его плеча на меня выглянуло гордое лицо мадемуазель, которое было лишь немного бледнее обыкновенного и имело темные круги под глазами, но глядело на меня с сатанинской холодностью.
— Что это значит? — сказал он хмурясь, когда его взор упал на жену.
— Это… это значит, что мы выезжаем в одиннадцать часов, сударь, — ответил я с легким поклоном и вышел через открытую дверь.
Для того, чтобы не присутствовать при сцене прощания, я оставался в саду вплоть до того часа, который был мною назначен для выезда. Тогда, не входя больше в дом, я направился прямо в конюшню. Здесь все уже было готово. Двое драгунов, которые по моему требованию должны были конвоировать меня до Оша, были в седлах, а мои собственные люди ожидали меня, держа оседланных лошадей для меня и де Кошфоре. Луи водил взад и вперед еще одну лошадь, при виде которой у меня сердце тревожно забилось: на ней было дамское седло. Стало быть, нам предстояло ехать не одним. Кто же поедет с нами: мадемуазель или мадам? И до каких пор? До Оша?