— От всего сердца прощаю вас, Эстер, — ответил герцог. — Если было бы угодно небу продлить вашу жизнь, то печальные наставления и опыт прошедшего забылись бы в радостях будущего и вы удостоверились бы, что и мужчина может любить искренно и глубоко.
— Винчент, — продолжала Еврейка, — когда кончится грешная моя жизнь, тогда, прошу вас, сходите в мою квартиру и пересмотрите все мои бумаги. В случае если вы найдете в них что-нибудь об отце моем, что могло бы помочь найти его, то отыщите его и скажите ему, если он только еще жив, что обе его жертвы, которым он отказал в помощи, покоятся вечным сном. Я не думаю, чтобы в каменном его сердце была хоть искра человеческого чувства, но я желала бы, чтобы ему, ввергнувшему в погибель любящую и доверчивую женщину, напомнили его злодеяние и то, что на земле также существует карающее правосудие. Может быть, тогда пробудилась бы его совесть.
Больше ничего не было говорено об этом предмете.
— Теперь, друг мои, — продолжала умирающая, — у меня до вас есть последняя просьба. Мои золотые вещи, картины, мебель, экипаж и лошади имеют большую цену. Я желаю, чтобы все, за исключением того, что вы хотите оставить себе на память было продано и вырученная сумма отдана мисс Ватсон, к которой я была так несправедлива. Вы исполните это желание, Винчент, не правда ли? Это единственное средство, которое хотя несколько может изгладить вину мою против этой молодой девушки. Но не говорите мисс Ватсон имя той, которая завещает ей эти деньги, а то она их не примет. Пусть это распоряжение также останется неизвестно, как и преступление, которое им изглаживается. Обещайте мне это, Винчент?
Молодой человек обещал ей исполнить каждое ее желание, и в черных глазах еврейки выразилось внутреннее удовлетворение, чувство возвращающегося спокойствия, когда она медленно опустила голову на подушку, с которой ей не суждено было более подняться.
Наступил уже вечер, и из Лондона приехали доктора. Герцог вышел из комнаты, когда в нее вошли ученые люди. Несмотря на то, что сказал ричмондский врач, он все еще питал надежду. Через четверть часа из комнаты больной вышли лондонские доктора. Герцог прочел на лице их приговор к смерти.
— Так нет никакой надежды? — отчаянно воскликнул он.
— Никакой! — был торжественный ответ.
В изнеможении герцог упал на стул. На этот раз печаль его не выражалась никакими страстными порывами; он, казалось, был спокоен и молчал, но он чувствовал, что прекраснейшая мечта его молодости теперь навсегда исчезла и что счастие всей его жизни рушилось.
ГЛАВА XLII
Отвращение Юлии к преступлению отца было так сильно, что ее сердце, любившее его такою сильною любовью, разрывалось на части. — «Будь еще его преступление другого рода, соверши он его в порыве непреодолимого гнева, я бы еще могла простить его ему. Но как сожалеть о человеке, совершившем преступление с улыбкою на губах? «Страшно подумать, — твердила молодая девушка, — что я вечно должна хранить от всех тайну этого преступления и видеть, как отец мой улыбается людям, которые, расскажи я им всю эту историю, сочли бы ее за бред расстроенного воображения. Я теперь понимаю, почему мой брат не находил удовольствия в нашем домашнем круге и он так чуждался, почти что ненавидел нашего отца. Он понял все, чего не давала мне видеть моя слепая привязанность к нему, он знал, что он недостоин подобной привязанности».
Юлия не выходила весь этот день из комнаты и даже не допускала к себе мистрисс Мельвиль, сославшись на головную боль и на необходимость покоя и уединения. Эта настойчивость так напугала мистрисс Мельвиль, что она отправилась немедленно сообщить о ней мистеру Гудвину, но к ее удивлению, он, по обыкновению, так горячо заботившийся о дочери, отвечал уклончиво на ее донесение.
— Да, Юлия больна, я это заметил еще нынче поутру, по всем вероятиям, горячка мистера Вильтона тифозного свойства, и я думаю, поэтому уехать нынче же вечером в Брайтон вместе с Юлиею.
— Вы, вероятно, хотите, чтобы я ехала с вами?
— Нет, — отвечал банкир, — мне никого не нужно. Вы еще недавно просили меня отпустить вас в Лондон для свидания с родными; я теперь согласен исполнить вашу просьбу и даже готов приказать выдать вперед ваше жалованье, если вам нужны деньги. А здешнее хозяйство я могу поручить надзору мистрисс Бексон.
— А мистер Вильтон? — спросила она с удивлением.
— О нем позаботятся, а теперь прошу вас оставить меня одного: у меня много дел.
Гудвин говорил с мистрисс Мельвиль, стоя в дверях, но при последнем слове он затворил их неожиданно к ее удивлению. Но это удивление удвоилось бы; если-бы она заметила позу банкира, когда он остался один в кабинете. «Сеть опутывает меня со всех сторон, — говорил он, заломив с отчаянием руки, — она скоро свяжет меня по рукам и по ногам, даже дочь начинает меня подозревать. Кто пробудил в ней эти подозрения? И так мне предстоит заставить еще одни уста замолчать навеки. Она меня не выдаст, я это знаю, но горячечный бред может, против ее волн, выдать мою тайну. Эта опасность требует не меньших предостережений. Что за жизнь, что за мука!» После нескольких минут глубокого раздумья, банкир поднял голову и взор его сверкнул прежнею надменностью. «Я стал слаб сегодня, — воскликнул он, — на что мне дан разум, если не на то, чтобы побеждать людей, стоящих по своему положению ниже меня. Все эти глупцы верят еще слепо богатому банкиру. Нет, смешно бы было вдаваться в отчаяние от того, что сын моей жертвы напал на след убийства его отца, и что моя дочь подозревает мое преступление. Игра плоха, но я буду мужественно бороться до конца». Шум отворившейся двери заставил банкира мгновенно придать своему лицу то приветливое выражение, с которым он всегда принимал посторонних. Посетителями были на этот раз мистер Грангер, гертфордский врач и низенький рыженький человек со впалыми щеками и черными глазами, смотревшими пронырливо из-под плоского лба. Это был доктор Снафлей и основатель заведения умалишенных, которое он наименовал сентиментальным названием «пустыня». Личность эта поместилась напротив Гудвина, между тем как первый доктор стал у окна.
— Когда я прочел ваше объявление, — заговорил банкир, — я никак не думал, что мне так скоро понадобятся ваши услуги, но один молодой человек, которого я из сострадания принял к себе в дом, чтобы привести в порядок рисунки моего сына, впал в сумасшествие. Мистер Грангер, лечивший его от лихорадки, может вам засвидетельствовать, что мозг его находится не в нормальном состоянии и требует совершенно другого лечения.
— Простите, мистер Гудвин, — сказал гертфордский врач, — если я дозволю себе напомнить вам, что это предположение об умопомешательстве было в первый раз высказано не мною, а вами.
— В самом деле? — возразил хладнокровно банкир, — но дело не в этом, а в том, что это помешательство не подлежит, к несчастию, никакому сомнению. Наследственное ли оно, я этого не знаю, потому что несчастный молодой человек не имеет, по-видимому, ни друзей, ни родных. Мне известно о нем только то, что дочь моя нашла его полуумирающего от голода в лавке одного торговца картин в Регент-Стрит, и я с тех пор доставил ему работу в моем доме. При других обстоятельствах, я бы, конечно, отнесся к местным властям с просьбою поместить его в одно из заведений для умалишенных, основанных правительством для бедного класса, но моя дочь вырвала это несчастное существо из тисков нищеты, и я должен по совести помочь ей довершить это доброе дело. Если этот молодой человек действительно помешан, я вверю его вашим попечениям и вознагражу вас щедро за них.
Доктор Снафлей поклонился банкиру и просиял при мысли приобрести нового гостя в свою очаровательную «пустыню»; но, несмотря на это, счел все-таки долгом заявить банкиру о своем бескорыстии.
— Я к вашим услугам, мистер Гудвин, и рад от души содействовать вашему доброму делу. Но вы мне позволите осмотреть его? Мистер же Грангер не откажется, вероятно, написать свидетельство о состоянии его здоровья.