1985–1986 II Из непокорных и бесстрашных никто не ведал в день обмана, что всё единство дней вчерашних падёт с железным истуканом… Но ничего не поменялось в стране испуганных теней, лишь, может, мой (какая малость!) запой – длиннее, и темней, и безнаде́жнее. Да злей ночная тишь, когда не спишь (а в голове и дичь, и бредни), и сознаётся миг ясней, когда в какой-нибудь… Париж сорвётся навсегда последний из тех – с кем можно говорить. Но не печалься, брат. Пустое! Что ж, остаётся пить и пить, но – одному. И вспомнить, воя от безысходности во тьму, здесь остающихся как будто. И представляя их, под утро приняв похмельные свои, так бормотать: «Какие ж всё же у вас откормленные рожи, страдальцы скорбные мои…» 1994
Банальное Она родная навсегда, как хлеб, как воздух, как вода, она и милует – и ранит, — и наш холопий, пленный дух то бунтом пьян, то нем и глух, — и пресмыкаясь, и буяня. И под Давидовой звездой начав свой путь, где стон и вой гонимых в счастье миллионов, — она закончит путь земной, вплетая в герб аграрный свой шестиконечник Соломонов. 1988 Чужой дневник «…и по старым строкам, как по затесям, пробираясь к минувшему дню, чем продолжить вчерашние записи? С кем сегодня тебя я сравню: – С каждым утром река коченеет, будут забереги и льды. С каждым утром тесней и чернее повесть дымной осенней воды. – И – заблудшая, полуживая — ты пристала ко мне на пути. И томишь, как земля роковая, от которой и в снах не уйти. Всё – неясность… И лишь в неумелости бедных рифм я себя узнаю — в беспощадных прозрениях зрелости, в очарованном сонном краю. От ликующих, жирно пирующих, торжествующих вечность свою, ухожу – и во стане в з ы с к у ю щ и х я свой подвиг и крест нахожу». …А когда на рассвете редеет тьма густая в оконном стекле, счастлив он – и по-прежнему верит в справедливость на лживой земле; но не в ту, не в земную, не просто в справедливость (но – свет! небеса!), — глянут в стылые души прохвостов изнурённые жаждой глаза тех, кто в жизни и в смерти изведал клевету и неправость обид, кто и жил для идущего следом, только словом непроданным сыт, кто справлял свою горькую тризну и не прятал в молчанье своё слёз любви и стыда за Отчизну, за святое терпенье её. «…Как я счастлив! И что эти годы, опалившие душу крылом, если звёздный глагол небосвода исцеляет в недуге земном? И пьянит меня чувство свободы над ночным озарённым столом». 1986–1987 Сцена из нынешних времён Писатель и приятели его Умнов и Неумнов; якобы в больших креслах, якобы перед камином, якобы с сигарами. П и с а т е л ь (в задумчивости) Затем ли, что в России рождены, мы – как слепые – бьёмся в эти стены? И вечен ужас вечных лет стены — без мысли, без конца, без перемены. Давным-давно утерян здравый смысл, давным-давно не свята жизнь людская, куда ни глянешь. И тоска такая, что если мыслям волю дать, то впору пойти и удавиться, так стройна порой бывает логика ухода. Но это – к слову. Гнусный взгляд отца народов ловишь, кажется, повсюду: в газетах и в гостях, в журналах, дома, и в том предмете, что назвать неловко высокой прозой моего стиха или стихом высокой прозы (Саша Ерёменко сравнил его в сердцах с помойной ямой). Бог ему судья! (Не Саше, а вождю тому.) Тем паче, что старший сокол тоже не был ангел, как нас учили… Что ж, из всех желаний одно мне ближе: напоследок плюнуть на дуб высокий, где они сидели, и насладиться думою о Ницце и Гонолуло… Го л о с А в т о р а з а с ц е н о й Стой, дружок, – куда заносит Муза, будто бы она у Евтушенки на полставки служит! А я всю жизнь южней Больших Говнищей не выезжал как будто… П и с а т е л ь (продолжает) Не судья ему я нынче, хоть писал – три года тому, – покаюсь: Кровию метил и в рабство крестил, в подлость и в полымя Русь мою бросив, тот, кто случайно на троне царил, кто – неслучайно? – c рожденья носил древнееврейское имя Иосиф. Теперь я так не думаю (блажен когда-нибудь созревший!) – мыслей новых пришла пора, и осознанье мыслей меня страшит безрадостным итогом: не этот – так другой, не тот – так третий с удавкою к России б подступил (и вождь постарше вовсе не был ангел). Но до чего ж мы всё же азияты! Покорное, задумчивое стадо, беспамятной ведомое звездой, жуём бесстыжей лжи изрядный клок, отпущенный бесчестными властями; в нас правды нет – нам и тюрьмы не надо, а как мы нынче храбро рвёмся в бой за правду – и сражаясь с мертвецами, всё норовим то в печень, то в висок, тяжёлыми бряцая кандалами… А уж когда NN запел про лагерь, я – замолчал. Глодайте вашу кость! Не обучила нас Европа, и мы не сделались мудрей… |