Я пришел к тебе с миром,
пустыня Гоби,
и не мог я не с миром прийти,
а по злобе.
Общей правды
и в русском ища,
и в монголе,
я пришел
как посол Куликова поля.
Пограничник монгольский,
как грек за богиню,
поднял тост:
«За прекрасную нашу пустыню!»
И она засмущалась,
в ответ зашуршала
и песчинками к нам прикоснулась шершаво.
Солнце,
будто монгольское медное блюдо,
здесь рождается
между горбами верблюда.
К материнским соскам
так прилежно прижаты,
островками блаженства
лежат верблюжата.
Сохраним от войны,
отхлебнув из Непрядвы причастья,
верблюжатам и людям
возможность – прижаться.
Сохраним от войны
и Гандан,
и Сан-Пьетро,
и Прадо!
Миссисипи и Волга,
вам делаться новой Непрядвой не надо!
Я пришел к тебе с миром,
пустыня Гоби.
Твои красные скалы
глядят исподлобья,
но заложена память
не меньше, чем в рощах,
в искривленных твоих саксаулинках тощих.
Нас когда-то топтали
монгольские кони —
мохноногие чудища
рабства,
погони.
Нас баскаки давили,
камчами хлестали,
волочили в полон за густыми хвостами,
и все русские бабы
крестились пугливо,
увидав проклятущие черные гривы.
Но потом в сорок первом году,
лишь грянули взрывы,
транссибиркой
неслись под Москву эти гривы.
Полмильона монгольских коней
из теплушек
подставляли под ветер
сторожкие уши.
В дальних рейдах Доватора
кони скакали,
на мамайство фашистское
зубы оскаля,
и бойцы на морозе редчайшем,
крепчайшем
грели руки в их гривах,
похожих на чащи.
И монгольские кони летели с донскими
по фашистам,
как будто по новым плоскиням
и потом у рейхстага,
при грозном пожаре,
как у вражеской каменной юрты, заржали!
Как легендами,
гривами
стала обвита
наших новых времен
Куликовская битва.
Батюшка-Урал, себя вздымая,
ты не спрятал за собой Мамая.
Вместе с ханом челядь в Крым бежала
к яду генуэзского кинжала.
На пути бесчинствовали люто,
но детей щадили почему-то.
Тех, кто выше колеса кибитки,
волокли на казнь или на пытки.
К тем, кто ниже колеса кибитки,
снизошли: «Живите, недобитки…»
Но в любой беде России – дети —
витязи, взрослейшие на свете.
В страшном сорок первом на Урале
из детей рабочих набирали.
Бросив деревянные наганы,
делали снаряды мальчуганы.
И в свои пятнадцать и тринадцать
каждый был Димитрий Сталинградский.
Были на учете в главном штабе
внуки Пересвета и Осляби.
Только вот не вышли ростом внуки —
до станков не доставали руки.
Может, по звонку Верховной Ставки
у станков им ставили подставки.
Как на деревянном пьедестале,
дети на подставках вырастали.
Из отходов пиломатерьяла
памятник эпоха сотворяла.
На Урале видел я в музее
пьедестал такой на бумазее.
«Кто стоял на нем?» – спросил я тихо.
«Как тогда шутили мы – станчиха.
Было ей тринадцать, а стояла.
На своем, чертовка, настояла.
Делала снаряды, и толково.
Звали ее Поля Куликова».
Проступила Русь рублевским ликом
в этом совпадении великом.
Полю я искал, шепча шагами:
«Мы еще оденем вас шелками…»
[3]Около детсада заводского
шла с авоськой Поля Куликова,
и консервы стукались ребристо —
все сплошные «Завтраки туриста»,
и волос ее седые прядки
обмелели, как вода в Непрядве.
Но когда завидела внучонка,
стала как снарядница-девчонка,
с ним играя голосом и взглядом,
словно с теплым новеньким снарядом,
и бежал за нею, как на нитке,
внук – не выше колеса кибитки…