Беременный мужчина Перед вами – редкость – мужчина. Вторая редкость – беременный. Страшная тяжесть подкашивает, креня, как будто всем шаром земным забеременел я навсегда, а не временно, и миллионами ног изнутри он толкает меня. Я беременен всеми на свете беременными женщинами, я беременен всеми на свете детьми. Я беременен бомбами, танками скрежещущими, цветами, поцелуями, истлевшими костьми. И меня покалывают изнутри постоянно Эйфелева башня и кремлевские зубцы, и внутри переворачиваются с боку на бок океаны и все материки, как сиамские близнецы. Мои глаза беременны человеческими лицами. Мои уши беременны поющими утренними птицами. Мое сердце беременно всеми сердцами, а что касается головы, то она беременна всеми мудрецами, что ей иногда не мешает быть дурой – увы! Я беременен всеми, кто в мире смеется и плачет. Сам собою беременен я — сам в себя я тихонько пролез. Я беременен каждым потомком, который еще не зачат, Я беременен каждым, кто умер, но еще не воскрес. Бормус, Англия, 3 апреля 1980 «Воскрешение каждого – в каждом…» Воскрешение каждого – в каждом, а не где-то на небе далеком. Если небо для Воскрешенья обязательно, необходимо — каждый должен быть каждому небом. Если ходят на исповедь в церкви, почему не ходить друг к другу, исповедуясь в самом тайном? Каждый должен быть церковью каждому. Уверяя, что Бог – где-то выше, в человеке мы Бога теряем. А убийцы, молясь лицемерно, так хотели бы, чтобы исчезло человеческое и в Боге! Дайте мне хоть немножко Бога, но который бы был человеком… Бормус, Англия, 3 апреля 1980 Лицо Победы
У Победы лицо не девчоночье, а оно как могильный ком. У Победы лицо не точеное, а очерченное штыком. У Победы лицо нарыдавшееся. Лоб ее как в траншеях бугор. У Победы лицо настрадавшееся — Ольги Федоровны Берггольц. 3 апреля 1980 Наушники для помидоров Некая фирма в ходе эксперимента, когда на помидоры воздействовали с помощью классической музыки, добилась поразительных результатов – некоторые помидоры достигли килограммового веса. Мы удобряем воду для цветов раздробленным в крупу пирамидоном, но мир уже с ума сойти готов: наушники надели помидорам. Им сразу удается растолстеть до веса в килограмм и даже свыше от удобренья стереокассет, Чайковского на жирных грядках слыша. Пускай вкушает музыку томат, пока он сам под музыку не скушан. Пускай растет, коммерции послушен: так вот в чем польза «Аппассионат»! Так вот какая польза даже в мессе: чтобы томаты прибавляли в весе. Когда смакуешь ты томатный сок, в нем Шуберт заключается, — усек?! На помидор надев колечко лука, венок ты возложил к надгробью Глюка. Томатной пастой заправляя борщ, лицо от звуков Моцарта не морщь! И, полные сознанья правоты, решая, кто поэты, непоэты, уже глядят надменно на цветы зарвавшиеся овощи планеты. И цедит помидору помидор во глубине консервативных грядок: «Твой Шостакович – это просто вздор… Побольше маршей… Был бы вмиг порядок!» Искатель выгод в смысле всех искусств, искусство выше всей торговой пользы. Ты сам, как помидор, почти расползся, но лопаешься, ибо тайно пуст. Ты можешь слушать Баха, соловья и Пугачеву или Евтушенко, но страшновато, если вижу я, что ухо – помидорного оттенка. 3 апреля 1980 Баллада о «вероломстве» одного доклада О времена Литинститута, — вы, как черемуховый взрыв! Вы пролетели, как минута, немногим вечность подарив! В туманах уличек столичных светились мы, как фонари, пророки грязненьких шашлычных и коктейль-холла бунтари… Почти как сам Вургун красив был юный сын его — Юсиф. Тогда Володя Соколов был тоже юн, высоколоб. И я безвестен был и юн, когда приехал к нам Вургун. Он суджука, вина привез — азербайджанский Дед Мороз. И о поэзии доклад привез, шутя: «Я – бюрократ». Мы были голодны и голы, стихи читая Вургуну, и наши русские глаголы ему вбивали в седину. От страшных рифм, аллитераций и прочих фортелей и штук Вургун сумел не растеряться и нам подкладывал суджук. И на колени встал Юсиф, отца смиренно попросив: «Упомяни в своем докладе Володьку с Женькой, бога ради, и я навеки буду рад, что мой отец — не бюрократ…» И, рассмеявшись от души, Вургун, вздохнув, сказал: «Якши!» Пустые лацканы, медали трясла писательская дрожь. Все упомянутости ждали: и старики, и молодежь. Как упоительно запойна всепожирающая страсть — или не выпасть из «обоймы», или бочком в нее попасть. И, как орел седоголовый, азербайджанский Дед Мороз с трибуны имя Соколова вдруг не по тексту произнес. Потом — казалось — бесконечно припоминал, страдая, нечто и, почему-то сняв очки, добавил к списку лишь «Апчхи!». Шепнул Володя: «Просто стыдно, что о тебе не говорят». Вскипел Юсиф: «Отец, как видно, наполовину бюрократ…» Я пробурчал: «Теперь стихи начну подписывать — Апчхи!» В буфете, гениями полном, Вургун совсем смущенным был: «Твои стихи, ей-богу, помнил, а вот фамилию — забыл…» С тех пор всегда я помнил здраво, когда орал до хрипоты, как сладко сламывает слава еще некрепкие хребты. Опять чеканятся медали и кулуарный длится бой, и столькие повыпадали, как будто зубы, из «обойм». Что стоит временная почесть! Порой превыше всех времен, всех упомянутостей пошлых неупомянутость имен. Жизнь учит. Правило есть в ней: стихи фамилии главней! 3 апреля 1980 |