Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Последняя вера

Неужто нас так искривило,
что всем нам спасения нет,
и стали идеи бескрылы
в эпоху крылатых ракет?
Неужто береза-калека,
склонившись к последней реке,
последнего человека
увидит в ее кипятке?
Неужто не будет Биг Бена,
Блаженного и Нотр-Дам,
и хлынет нейтронная пена
по нашим последним следам?
Но в том, что погибнет планета
черемухи, птиц, ребятья,
не верю. Неверие это —
последняя вера моя.
Не будет за черепом череп
опять громоздиться вверх.
Не после войны, а перед
последний грядет Нюрнберг.
И бросит в ручей погоны
последний на свете солдат,
и будет глядеть, как спокойно
стрекозы на них сидят.
Окончатся все негодяйства.
Все люди поймут – мы семья.
Последнее государство
отменит само себя.
Последний эксплуататор,
раскрыв свой беззубый рот,
как деликатес, воровато
последние деньги сожрет.
Последний трусливый редактор
будет навек обречен
со сцены читать по порядку
все то, что вымарывал он.
Последнему бюрократу,
чтоб смог отдохнуть, помолчать,
в глотку воткнут, как расплату,
последнюю в мире печать.
И будет Земля крутиться
без страха последних лет,
и никогда не родится
последний великий поэт.
5 июня 1979

«Москва из бревнышек сложилась…»

Москва из бревнышек сложилась,
и в каждом бревнышке была
та золотящаяся живость,
где сладко плакала смола.
Москва сложилась из кровинок,
замытых плах и мостовых.
Москва сложилась из кривинок
всех переулочков своих.
Москва – самой Москвы творенье.
Она, с расчетом фунт на фунт,
одной рукой варя варенье,
другой заваривала бунт.
Какие здесь писались книги!
Как это после взорвалось!
Как в руки прыгали булыги,
стряхнув с боков своих навоз!
Москва в бубенчиках и дугах
набат скрывала вековой.
Москва, раздумавшая думать,
уже не сможет быть Москвой.
В Москве есть жесткость.
Есть и женскость,
и так черты ее мягки.
Неисправима деревенскость
зеленых двориков Москвы.
Столицы нету нестоличней,
но среди всех других столиц
Москвы домашнее величье
не растворится, устоит.
Еще Москва не все сказала,
не всех великих родила,
еще не все мечи сковала
и в наши руки раздала.
Кто знает – что внутри припрятал
и думой высверлен какой
Москвы асфальтовый оратай
в жилете желтом и с киркой?
Чье сможет внутреннее зренье
увидеть, что́ на волоске,
чем забеременело время?
Но роды сбудутся —
                                в Москве.
И будут, вскормленные славой,
новорожденные крепки,
как будто нашей златоглавой
новорожденные кремли.
И пусть, когда ребенок сможет
сказать начальные слова,
«Москва…» – из лепета он сложит,
и снова
           сложится
                          Москва!
17 июня 1979

«Москва поверила моим слезам…»

Москва поверила моим слезам,
когда у входа в бедный карточный сезам
святую карточку на хлеб в кавардаке
я потерял, как будто сквозь дыру в руке.
Старушка стриженая – тиф ее остриг —
шепнула:
              «Богу отдал душу мой старик.
А вот на карточке еще остались дни.
Хотя б за мертвого поешь. Да не сболтни!»
Москва поверила моим слезам,
и я с хвостов ее трамваев не слезал,
на хлеб чужое право в варежке везя…
Я ел за мертвого. Мне мертвым быть нельзя.
Москва поверила моим слезам,
и я ее слезам навек поверил сам,
когда, бесчисленных солдат своих вдова,
по-деревенски выла женская Москва.
Скрипела женская Москва своей кирзой…
Все это стало далеко, как мезозой.
Сезам расширился, с ним вместе кавардак,
а что-то снова у меня с рукой не так.
Я нечто судорожно в ней опять сжимал,
как будто карточки на хлеб, когда был мал,
но это нечто потерял в людской реке,
а что, не знаю, но опять – дыра в руке.
Я проболтался через столько долгих лет,
когда ни карточек, ни тех старушек нет.
Иду навстречу завизжавшим тормозам…
Москва, поверишь ли опять моим слезам?
17 июня 1979

Пуговицы

С детства
               я с людьми состукивался
в толкотне
                локтями,
                               ребрами.
«Ты опять посеял пуговицу!» —
мать ворчала, но по-доброму.
Пуговицы вы мои,
                             вас я сеял,
как репьи.
Вы переживали,
что на чье-нибудь пальто
в наказанье ни за что
вас перешивали?
Пуговицы вы мои,
вас
    трамвайные бои
вырывали с мясом.
Вас,
      как будто часть меня,
пожирала толкотня,
запивая квасом.
Лучше бы всходили вы
на булыжнике Москвы
деревцами уличными
не простыми —
                        пуговичными,
чтоб на деревцах росли
пуговицы всей земли:
флотские,
                солдатские
и любые штатские…
Избегаю толкотни —
впрочем, повторяется.
Пуговицы таковы —
все равно теряются.
Пуговицы вы мои,
толкотня —
                   не пытка.
Пытка —
               если меж людьми
оборвалась нитка.
Невозможно быть в родстве,
хлеб делить и песни,
став застегнутым на все
пуговицы вместе.
Пусть все пуговицы в ряд
обрывают с ходу —
ребра в ребра я прижат
ко всему народу.
20 июня 1979
8
{"b":"681863","o":1}