Рин шла по улице, спотыкаясь и едва не падая, и блуждающим взглядом озирала то, что ещё недавно было армянской деревней.
Из каждого двора, где ещё оставались выжившие, слышался горький плач и тихие голоса. Она не хотела туда идти, боялась заходить в дома, но раз за разом, словно на привязи, шла за идущим впереди Актёром и везде видела одно и то же.
Трупы, изувеченные, страшные — дети, женщины, дряхлые старики. В одном из дворов на самом краю деревни, куда они зашли в самом начале, Рин увидела такое, что едва не потеряла сознание от ужаса — возле огромной груды обугленных досок, засыпанных кирпично-коричневой пылью, с торчащими обломками рассыпанной по камешкам стены лежала скорченная чёрная фигурка, словно манекен, обнимавшая что-то. Волосы встали на голове дыбом, — девушка рухнула на колени, прижимая ладони ко рту, чтобы не закричать — в фигурке она с трудом узнала девочку, закрывшую собой от страшной смерти кошку.
Маленькие язычки пламени всё ещё лизали её ноги, казавшиеся теперь такими неестественными, ненастоящими. Она была похожа на чёрную глиняную куклу, забытую в печи нерадивым гончаром. Обжигающие слезы потекли по щекам, Рин скорчилась на земле, беззвучно содрогаясь всем телом.
— Вставай… тут выживших нет, — только и сказал ей Актёр, придерживая одной рукой автомат. Что он мог добавить к этой картине… его сердце сейчас разрывалось не меньше, но воинская выучка не давала окончательно расклеиться. Их тяжёлый, скорбный путь нужно было продолжать.
Подняв ретранслятора на ноги, он потянул её дальше. Из соседнего двора доносился отчаянный плач — она уже чувствовала, что их там ожидает.
Дом — высокий, двухэтажный, сработанный из хороших крепких досок, был наполовину разрушен — часть стены, крышу и весь угол буквально выдрало мощным взрывом, сдувшим с земли стоящий рядом сарай. Все вокруг было усеяно обломками: сгоревшая и измятая плита, изорванная детская игрушка, несколько старых, истёртых от времени и горящих книг… а за углом, неизвестно как выстоявшим под ударом, на земле сидела женщина, поникшая и грязная, и, не веря в случившееся, качала на руках убитую осколками дочь.
Перед ней лежал ещё один человек — скорее всего, муж, всё его тело было буквально залито кровью и чем-то оранжевым, на коже запеклись ожоги и виднелись рваные раны. Не смог спасти… Переполненная горем мать рыдала, хрипло и отчаянно, и сбивчиво, торопливо выкрикивала что-то на армянском.
Рин не знала, что она говорит, но ей это и не было нужно — мать, прижимавшая к груди своего убитого ребёнка, возносила к небесам самое страшное, самое чудовищное и неистребимое проклятие, на какое только был способен человек. От него не могло быть спасения, и ни один святой не уберег бы преступника, которого постигнет это жуткое послание, идущее из самых глубин человеческого естества. Кровь ретранслятора кипела от бессильной ярости, и столь же сильно было её горе, сколь сильно было горе и проклятие матери, потерявшей самый смысл своей жизни.
А они шли дальше, вглубь деревни, где сильнее всего полыхало пламя — даже спустя двенадцать часов горели дома и деревья, некогда увешанные сочными, спелыми плодами. Мимо промчалась, разрывая воздух воем сирены, машина «скорой помощи», за ней — ещё два автомобиля.
С дальнего конца улицы несколько человек уже вытаскивали из развалин на старом, грязном ковре очередного раненого — с кончика ковра на землю частыми каплями сочилась кровь. Проходя мимо очередного двора, Рин посмотрела внутрь — возле уцелевшей хибарки стояла маленькая, покосившаяся конурка, около которой, застыв на месте, стоял и смотрел на неё поджарый, черной масти сторожевой пёс. Протёртая до блеска цепь свисала со старого, перешитого с кожаного ремня ошейника. Собака не лаяла, даже не виляла хвостом — словно остолбенев, она смотрела на проходящих людей. Большие карие глаза проводили девушку, скрывшуюся за углом домика, пёс переступил с ноги на ногу.
Из очередного двора, прижимая к старой, грязной армейской куртке автомат, вышел пожилой армянский солдат — на немолодом, изрезанном морщинами лице отчетливо читалась злоба, горечь и негодование. Завидев их с Рин, он устало опустил автомат и сокрушенно вздохнул:
— Товарищ офицер, да как же так… столько людей, старух, детишек столько… за что? За что это нам?..
— Из ополчения? — шмыгнув носом, спросил Актер — Рин отметила, как он перехватил поудобнее оружие на всякий случай. Старый солдат кивнул.
— Так точно, я раньше на базе работал, с вашими… товарищ офицер, здесь же столько народу мирного, ну ни за что же побили, чего им надо? Фашисты… хуже фашистов… у меня сын погиб… на глазах у матери. Да я их…, да я же голыми руками их душить пойду, господи прости…
Придерживая оружие одной рукой, армянин перекрестился, достал из-под куртки истертый крестик и прижал его к губам.
— Держись, отец. Выбили турков уже, больше не сунутся, — не зная, чем ещё утешить солдата, произнёс Актёр. Тот лишь сокрушенно кивнул и посмотрел на Рин — взгляд его серых, одновременно суровых и печальных глаз заставил девушку вздрогнуть.
Она поняла, что этот солдат, видавший жизнь со всех сторон, не отступит, не сдастся в плен, не испугается и не сбежит с поля боя. Он — здесь, на своей земле, за его спиной могилы его прадедов, его дом и его семья, его народ. Он будет стоять до последнего вдоха, и даже после смерти встанет бесплотным духом на защиту Родины. Что-то глубоко в ней сжалось до дрожи — она была ретранслятором, могущественным и сильным воином, но столько силы, сколько было в этом старом солдате, хватило бы на десяток ретрансляторов.
Они шли дальше, и с каждым метром она видела одно и то же — стены, столбы и заборы, посеченные осколками, выбитые окна, пепелища и дымящиеся развалины, изувеченные и полуразрушенные дома. Порой они натыкались на трупы, ещё не убранные и лежащие прямо на дорогах, обочинах, среди травы или во дворах собственных домов. Смерть пришла к людям внезапно, застав их за их привычными, мирными делами.
Иногда мимо пробегали беспризорные курицы или один-два барана. На углу дороги у одного из домов, невесть как уцелевших при обстреле, сидел мокрый и взлохмаченный кот. Под серой грязью виднелся цвет шерсти — благородный рыжий. Кот смотрел на людей, и во взгляде зелёных глаз ей виделось осуждение. Словно он бессловесно укорял людей, совершивших бесчеловечный поступок.
Они вышли к окраине деревни, в стороне от главной улицы стоял покосившийся от близкого разрыва дом с выбитыми окнами. Часть кровли сорвало, обнажая растрепавшийся утеплитель — к счастью, пожара не началось, лишь слабо дымилась воронка от снаряда на заднем дворе.
— Ужас какой… — сокрушалась одна из жительниц, глядя на полуразрушенный дом. Рядом с ней стоял муж, седой и усталый, и тихо, спокойно ответил:
— Ничего, переживём…
В одном из дворов у самого забора они увидели лежащую старуху, возле неё уже были один из ополченцев, сосед и врач.
— Убило что ли? — сосед, опираясь на узловатую палку, стоял возле забора и дрожащей рукой гладил щетинистый подбородок.
— Нет, в обморок упала, — успокоил врач, прощупав пульс.
Рин чувствовала, как переполнявшие её эмоции отступают — с каждым новым образом, встающим перед глазами, с каждой семьёй и каждым новым человеческим горем она становится всё более опустошённой. Алголь был прав, всё это было выше одной лишь её жизни. Выше страха и боли, выше всех переживаний.
Ретранслятор выполняла все, о чем её просили. Тушила пожары и поила людей, материализуя тысячи литров воды, помогала доставать из-под завалов выживших, пополняла запасы медикаментов и перевязочных материалов, с воздуха искала пропавших жителей — или хотя бы то, что от них осталось. Создавала генераторы и топливо, чтобы у врачей был свет для операции в поле, да и сами инструменты, которых остро не хватало.
Она работала не покладая рук и не давая отдыха разуму, от раннего утра и до поздней ночи. Не ощущая ни усталости, ни голода, ни боли от ушибов и ран. Лишь когда ей оказали медицинскую помощь да силком заставили поесть и умыться, она почувствовала, как тяжело дался такой режим работы её хрупкому телу.