Солнечная система Г. Гуревича была выстроена нудно, но поражала воображение космическим строительством, для которого использовались планеты системы. Вообще-то это было сродни изменению течения сибирских рек. Гуревич живописал свое строительство, нимало не задумываясь, что произойдет, если природное равновесие будет нарушено в космических масштабах. И еще у него была идея ратоматоров, которые позволили бы из атомов воссоздать любую структуру, включая человека. Но ведь это означало бы полнейший переворот в психологии и философии людей! А такого переворота в утопии заметно не было.
Люди будущего из утопии Сафроновых «Внуки наших внуков» выглядели ходячей иллюстрацией к спору физиков и лириков, они были по уши в науке, по горло в открытиях, на простые человеческие чувства у них просто не оставалось времени.
Более мелкие произведения, вроде «Веточкины путешествуют в будущее» или детские повести В. Мелентьева, носили иллюстративный характер, причем иллюстрировали они положения насквозь фантастических программ партии и расхожих представлений о счастье.
На этом фоне мир Полудня братьев Стругацких смотрелся выигрышно. В нем жили люди, которых мне хотелось назвать друзьями, среди которых хотелось жить и работать. С каждым произведением этот мир углублялся, обретал рельефность и мускулатуру, в нем появлялись проблемы, которые хотелось решать.
Удивительно ли, что я выбрал его в качестве своего идеала? Да не я один, многие любители фантастики и просто читатели были влюблены в этот удивительно светлый мир. Но путешествия заканчиваются с последней страницей. На Земле меня ожидало нечто иное.
Второй километр и все, все, все
Второй километр состоял из частных домов и ведомственных флигелей. Был один трехэтажный кирпичный дом на двадцать квартир и еще парочка двухэтажных, но основу его составляли все-таки дворы, в которых росли абрикосы. Когда они цвели по весне, кривые улицы плыли в бело-розовом дыму.
Второй километр. Родина шпаны и романтиков. Над цветущими абрикосами рвался хриплый пронзительный голос:
Мерцал закат, как сталь клинка,
Свою добычу смерть считала.
Бой будет завтра, а пока
Взвод зарывался в облака
И уходил по перевалу.
В. Высоцкий
Обычно мы собирались в сарае у Петьки Жукова. Там с ходу, вживую сочинялись первые фантастические истории. Скорее их надо было бы отнести к жесткому хоррору, но тогда подобных делений просто не было. Несколько вечеров рассказывалось о корабле живых мертвецов, а когда эта история подошла к концу, появилась новая — о бункере упырей на Мамаевом кургане. На слушателей истории действовали — иногда кто-нибудь уныло говорил: «Давайте о чем-нибудь веселеньком. Мне домой у оврага идти…»
Неподалеку от Петьки Жукова в таком же типовом флигеле жил Трумэн. Нет, не президент, но ранее судимый, получивший кличку в честь американского президента. За что он ее удостоился, мне неведомо. Может, за разговоры о политике. Может, за любовь к оружию — время от времени милиция проводила у Трумэна обыски и всегда уходила с добычей — немецкими гранатами с длинными ручками, автоматом ППШ или шмайссер, пистолетами разных марок, на худой конец с пригоршнями желтых маслянистых патронов. Через некоторое время у него появлялось что-то новое. За незаконное хранение оружия Трумэна не сажали, у него была справка из дурдома, которая делала его неуязвимым и неподотчетным обществу. Порой мы забегали к Трумэну послушать лихие зэковские истории, которые теперь мне кажутся унылыми и скучными. Еще у него можно было выпить самогона, покурить планчика, одновременно учась правильно забивать косяк в «беломорину». Было, братцы, было! Слова из песни не выкинешь!
Трумэн жил рядом со школой. Директором ее был пожилой еврей, которого звали Исаак Львович Сирокко. Ученики его ласково называли Ишааком Львовичем и не любили за строгость. В школу директор приезжал на ушастом «запорожце». Однажды Калин, Краюха и еще парочка раздолбаев, для которых учеба была тяжким путем познания, процессом, после которого следовало весело отдыхать, взяли и спустили этот «запорожец» в овраг. И в это время вышел ничего не подозревающий Ишаак Львович. Увидев свою машину в овраге, он покачал головой и попросил оказавшихся поблизости учеников вытащить ее обратно. Надо ли говорить, что учениками оказались Калин, Краюха и вся компания раздолбаев? Между прочим, вытащить машину из оврага оказалось куда труднее, чем ее туда скатить!
Мы жили, как лебеда на задворках, — неистребимо и весело. Вечерами бродили по поселку пели под гитару и уже начинали пробовать приторные дешевые вина, которые покупали в складчину в магазине «на песках». Время от времени кто-то гиб от взрывов снарядов и мин, кто-то попадал под машину или в милицию — эти события были тогда равнозначными по тяжести последствий. И все равно мы радовались каждому дню, бегали вечерами на киноплощадку около сорок первой школы, дрались на Мамаевом кургане с краснооктябрьскими пацанами, а в овраге у школы — со сверстниками с поселка Газоаппарат. Нас называли презрительно и испуганно второкильдымовцами, а где-то, по слухам, существовали центровые, даргорские и ангарские. Тогда еще существовали рыцарские правила ведения боев — дрались до первой крови, не били кодлой, но уже появились в арсенале железные пруты и велосипедные цепи.
В выходные мы часто отправлялись в кино. Обычно ездили в кинотеатры «Родина» и «Победа», только однажды Сашка Галкин потащил меня в город Волжский, где в кинотеатре «Старт» шел фильм «Вперед, Франция!» У меня в дороге разболелся зуб, я был мрачный, но — о, чудо кинематографа! — после фильма я вдруг обнаружил, что зуб уже не болит, а настроение превосходное.
Однажды я получил записку, в которой мне предлагалось прийти для сведения некоторых счетов во двор школы. Разумеется, в вечернее время. Вызов был брошен. Не пойти было просто нельзя, я слишком дорожил честью, чтобы ее отдать за спокойствие и целый нос. Я шел к школе. По пути меня встречали знакомые. Узнав, куда я иду, они из любопытства отправлялись вслед за мной. К назначенному времени зрителей было, как в театре. Только бинокли билетерши не раздавали. Я не обольщался, вызов бросили мне, и решать вопросы своей защиты мне предстояло самому. Остальные были зрителями. Однако никто не приехал. А если и приехал, то не решился войти в школьный двор.
И в то же самое время я продолжал читать. Честное слово, это занятие гораздо интереснее телевизора и кино. Героев создает твое воображение, читая книгу, ты представляешь события самостоятельно, и они окрашены в твои собственные эмоциональные цвета, ты представляешь изображенный мир, исходя из собственных восприятий. Тебе не навязывают, ты все берешь сам.
В то время мы с Санькой Галкиным были под впечатлением от повести Стругацких «Попытка к бегству» и даже писали киносценарий для фильма. По замыслу сцены, относящиеся к двадцатому веку, должны были быть черно-белыми, эпизоды коммунистического будущего — цветными, а происходящее на Сауле должно было сниматься в таинственных багрово-красных тонах. Нет, мы это тогда здорово придумали. Уже лет через тридцать кто-то из режиссеров использовал приемы цветовыделения, чтобы усилить эффект сцен. Но мы-то были первыми! Вернее, мы таковыми себя считали, пока вдруг я не узнал, что еще за тридцать лет до нас этот прием использовал Сергей Эйзенштейн, сделав цветной пляску опричников в своем черно-белом фильме «Иван Грозный». Воистину, все уже написано, все уже придумано, и нет нового под луной, и нет нового под солнцем, вздохнули мы печально.
Я продолжал читать книги. Сергей Снегов уже прочно вошёл в мою жизнь, хотя я и понимал, что люди не боги. Очень даже не боги. Алкаши и склочники богами не бывают. Таких небогов вокруг меня было пруд пруди. Они пили, дрались, били жен, резали друг друга кухонными ножами, садились в тюрьму и клянчили рубли на опохмелку, стоя у магазинов. Но было так здорово читать о вторжении в Персей, о галактах и зловредах и о прочих небожителях, целоваться со змеедевушкой с Беги, прослушивать Вселенную и драться за нее, как за родную Землю. Был конец шестидесятых, Александр Мирер написал великолепную повесть «У меня девять жизней», которую печатал журнал «Знание — сила». В повести была воссоздана биологическая цивилизация. Это увлекало. Повесть была трагическая. И это поражало. Я еще не понимал, что время счастливых утопий ушло безвозвратно.