У каждого поселка есть своя история. Пусть даже этот поселок заброшен среди веков и пространств. История начинается там, где живет хоть один подверженный старости человек.
В Панфилово был свой генерал. Когда-то он воевал, потом его репрессировали, потом выпустили на свободу, потом опять репрессировали и вновь пришло время, когда его отпустили. Сколько можно пробовать стальную проволоку на излом? В последний раз его освободили подчистую и даже разрешили носить генеральскую форму. Остаток жизни он занимался тем, что тратил свою пенсию на пиво и водку, и очень часто его видели лежащим в генеральской форме у пивного ларька. Странно, наш народ обычно очень смешлив и любит пообсуждать человеческие недостатки. Но над генералом не смеялись, и никто его не осуждал. Более того, мужики его поднимали и отводили домой. Понимали они, что даже сталь выдерживает далеко не все. Для генерала было бы лучше сгореть в огне войны или утонуть в болоте лагеря. Но он выжил. Только вот сломался. Кто его осудит, товарищи и господа? Только не я.
Жизнь человеческая состоит из любви и ненависти. История — это воспоминания о прошлой любви и ненависти. И горе миру, в котором ненависти больше, чем любви.
Все мы — кто жил до нас, кто живет сейчас, или будет жить когда-то — все мы похожи на метеоры, врывающиеся в земную синеву из черных звездных пространств. Сгорая, мы оставляем за собой короткий быстро гаснущий след, еще чаще исчезаем бесследно. Кто мы на этой Земле? Мы — фантастические рыбы. Во тьме, близ Млечного Пути, мерцают исполинские тени богов, вылавливающих наши души.
В гибком зеркале природы
Звезды — невод, рыбы — мы,
Боги — призраки у тьмы!
В. Хлебников
Остановимся, чтобы отдышаться.
Был долгий день, полный биения пульса в крови, день, похожий на трепет воробьиного сердца, на порхающего мотылька свечи в протянутой сквозняком комнате.
Близится время тьмы.
Ради чего и зачем случилось чудо, которое называют жизнью?
Невероятно помыслить, но поколение за поколением мы ложимся в землю, и весь смысл нашего существования в этом мире состоял в том, чтобы продолжить род и увеличить число человеческих ошибок, являющихся основанием для всех изменений в человеке ли, в обществе, или самой системе непостижимого нам мироздания. Хочется понять, чем мы отличаемся от жухнущей осенью травы, от тающего весной снега, от гаснущих в Вечности звезд? Чем мы отличаемся от окружающей нас пустоты?
С криком ожидания врываемся мы в мир. Уходим из него успокоенными и уставшими. Разочаровавшиеся в свете звёзды — вот что мы есть. Звёзды, уставшие светить.
Ребенок похож на кокон, обещающий яркокрылого махаона. Приходит время, и из кокона вылетает бледная капустница разочарования. Не помню, кто это сказал. Важно, что однажды это кем-то уже было сказано. Повторение чужого, если ты приходишь к нему сам, всегда означает, что ты на верном пути. Даже если следуешь заблуждениям.
Детство — это поле, полное многообещающих зеленых ростков. Где черта, за которой дети меняются и становятся похожими на взрослых? В детстве мы все художники, обещающие фантастические картины. Почему, вырастая, мы превращаемся в заурядных маляров? Что происходит с нами? Что происходит с миром? Почему мы становимся несбывшимися обещаниями?
Я не философ, живущий категориями вечности. Я знаю, что я смертен, и я знаю, что однажды умру. Мысль эта не вызывает во мне животного страха. Чего бояться пылинке, которую гонит смерч? Все реже хочется заглядывать в бездонную глубину будущего. Все чаще хочется вспоминать. Смерть — это черта, которая отделяет еще неслучившееся от уже невозможного. Она не страшна. За последней чертой нет ничего кроме пустоты. Это последняя наша боль. Где тот горизонт, к которому стремится моя душа? Чем мне заплатить за прожитые дни на Земле? Кто мне оплатит прожитое мной время.
Вспоминается, как умирал мой дед. Он ничего не ел, целыми днями лежал на постели, глядя в угол, где темнела икона. Иногда он вспоминал. Слушая эти воспоминания, я узнавал новое из жизни своей семьи. Мутные глаза деда, потерявшие блеск жизни, были спокойны и равнодушны. Дед уже устал жить. Он пережил три войны, индустриализацию, коллективизацию, послевоенную разруху и семейную жизнь. Удивительно ли, что душа его стремилась к каким-то неведомым заоблачным рубежам. А я донимал его земными желаниями и все спрашивал, чего ему хочется. Деду ничего не хотелось, он попросил сварить уху, но съел всего две ложки, потом захотел узвару (так назывался компот из сушеных груш-черномясок), но сделал всего два глотка. Потом он вдруг потребовал коньяку. Было смутное время. Горбачев боролся с пьянством и алкоголизмом. Как всегда это приводило к противоположному результату. Люди гнали брагу и самогон, а на фабричном спиртном наживались продавцы, чье положение в обществе вдруг поднялось до немыслимых звездных высот. Выше них были только борцы с хищениями социалистической собственности, к клану которых я тогда принадлежал, от них можно было ждать всяческих неприятностей.
Тогда еще не начали фальсифицировать спиртные напитки, шустрых кавказцев в городе было мало, а доморощенные жулики пока только раскачивались, поэтому коньяк, который я принес, был превосходен.
«Всклянь!» — слабым голосом приказал дед, и я налил стакан до краев. Мы выпили. Глаза деда начали медленно оживать. В них появился блеск. Ну конечно, он не был таким, как у искателей приключений или похотливых мужиков, но все же он, этот блеск, говорил о жизни. «Дурак, — грустно сказал дед, — я же помирать собрался, а ты меня обратно тянешь». Странно было слушать его. В то время я ничего не понимал о жизни, я даже не представлял, что человеку может не хотеться жить.
Усталость человеческой души сродни усталости металла — и то, и другое всегда вызвано житейскими напрягами, рождающимися из проблем, которые невозможно разрешить. Трещины души говорят о неисправности окружающего мира.
Жизнь похожа на кросс по пересеченной местности: преодолев необязательные препятствия, ты рвешь ленточку финиша и только потом начинаешь понимать, что смысл заключался именно в самом беге, в самом преодолении препятствий и пространств, а не в медленном движении за финишной чертой. Смысл был в рваном дыхании бега, а не в привычных движениях щек музыканта, играющего человеку последнюю мелодию.
Отдышись. Все равно ты уже опоздал. Раскрой черную книгу и найди на ощупь слова: «Сладок свет, и приятно для глаз видеть солнце».
Обидно уходить. Мы все неповторимы, как песчинки в пустыне, как капли в океане, звезды в небе, дождинки, из которых состоит радуга. С нашим уходом мир становится бледнее на единицу погасшей человеческой души. Обидно уходить. Но мы уходим. Подобно всем, кто жил до нас, мы осыплемся осенней листвой в теплые ладони Вечности. Был долгий день, полный счастливых и горестных минут, ты прожил его, до последней секунды не понимая, что тебе предстоит потерять. Кто ты? Одинокий бегун, приближающийся к неизбежному финишу? Заблудившийся во тьме всадник? Ребенок, научившийся ненужному ремеслу и разучившийся творить чудеса? Ответа нет, но есть кладбищенская трава, которая знает все.
Мне много кого приходилось хоронить. Быть может, это правильно. Для того чтобы многих хоронить, надо жить долго. Хотя бы дольше тех, кого ты хоронишь. Дети должны хоронить родителей. Только так — а не наоборот. Эти слова я сказал Жене Лукину почти через тридцать лет после смерти деда, после того, как умер мой отец, в день, когда мы хоронили мать Жени Лукина. Она была драматической актрисой. Я не помню ее ролей, возможно, что я видел ее в каком-то спектакле семидесятых годов. Но я видел ее фотографию, она была красивой, как и подобает актрисе. И еще она была смешливой. На фотографии это угадывается с трудом, но красота видна каждому. Можно позавидовать ее мужу, который стал ее властелином и отцом Жени Лукина. Она была доброй.