2
Больше двух недель писал Северцев пространные объяснения о своих незаконных действиях на Сосновке. Он ничего не отрицал, вину за нарушение буквы закона целиком брал на себя и совсем запугал свое начальство утверждением, что некоторые законы изжили себя, поэтому они требуют отмены, так как сегодня мешают нашему росту. Передав в главк эти объяснения, Северцев позвонил в ЦК. Он рассчитывал встретиться с Сашиным, все рассказать ему, просить защиты. Но его постигла неудача. Сашин готовил материалы к Двадцатому съезду партии, сидел в другом здании и почти не бывал в своем кабинете. Звонить посоветовали только после съезда: раньше прием вряд ли возможен.
Потянулись дни ожидания разбора «дела Северцева», и Михаил Васильевич бесцельно слонялся по коридорам главка, ожидая вызова к начальству. Его не вызывали. Тогда Северцев запросился в отпуск. Птицын не отпустил, уверяя, что вот-вот с ним разберутся и тогда он будет свободен. Действительно, через неделю его пригласил к себе заместитель министра Бурдюков. При разговоре присутствовал один Птицын.
Войдя, Северцев огляделся: точная копия шаховского кабинета. Только хозяин этого кабинета был совсем не похож на Шахова, а вызывал воспоминание о памятнике Александру Третьему, чудовищной фигуре, торчавшей когда-то на одной из площадей Петрограда и прозванной в народе Пугалом. Различие было лишь в деталях: Пугало красовалось в мундире императорской гвардии, Бурдюков — в добротном современном костюме. Пугало восседало на коне-бегемоте, Бурдюков — в кресле. Северцев подумал, что в чугунном страшилище было все же больше цельности с точки зрения формы.
На секунду что-то промелькнуло в его памяти, ему показалось, будто он когда-то и где-то уже имел случай встретить человека, восседающего сейчас перед ним. Однако он решил, что, разумеется, ошибся.
Он не знал Бурдюкова, но был наслышан об этом субъекте. Говорили, что Бурдюков очень груб и жесток, не разбираясь в делах, рубит сплеча, подозрителен, в каждом человеке видит притаившегося врага. В министерство он пришел совсем недавно, из другого ведомства, откуда его выдворили за перегибы. Однако и на новом месте он больше всего боялся обвинения в либерализме. И тут он действовал по старому, годами отработанному методу — кричал, ругался, разносил, «стирал в порошок». Его боялись. За советами, с просьбами к нему не обращались никогда. Птицын был единственным человеком, кто по доброй воле появлялся в его кабинете, ибо умел подлаживаться к подобным начальникам. Он покорил шефа в первую же встречу. Тот, по своему обыкновению, начал знакомство с разносного крика, но, не увидев на лице Птицына ни протеста, ни обиды, кричать больше не стал. Покорность подействовала на него успокаивающе.
Сегодня Бурдюков был особенно мрачен. Он ожидал известия о вчерашнем решении Совета Министров. Уж не сократят ли в числе четырех заместителей министра и его? Неопределенность положения и сказалась, вероятно, на том, как был принят Северцев поначалу. Бурдюков, вне своих правил, был вежлив, справился, как заживает больная нога. Он сожалел, что был вынужден подписать такой неприятный приказ. Но что поделаешь: долг службы! Виноват во всем все-таки, как ни крути, сам потерпевший. Министерство предупреждало, он не захотел слушать. Теперь приходится расплачиваться. Вероятно, Северцев это отлично понимает. Вот только зачем он вмешивает в дела министерства обком партии? Обком опротестовал приказ перед министром, настаивает на отмене. Северцев, видимо, жаловался на Бурдюкова в обком?
— Я никуда не жаловался. Если ваш приказ не будет министром отменен, тогда буду жаловаться в ЦК, — заявил Северцев.
— Вы, товарищ Северцев, разговариваете языком ультиматума. Со стороны можно подумать: не вы, а мы творим беззакония… — пробасил Бурдюков.
Птицын закивал головой.
— Вы недалеки от истины, — согласился Северцев.
— Я думал, по совести сказать, что ты поведешь себя умнее: признаешь ошибки, раскаешься, попросишь снисхождения… А ты, погляди-ка: натворил уйму беззаконий — и вроде гордишься этим! Прямо герой с дырой! — удивленно хихикнул Птицын.
Бурдюков весь как будто налился тяжестью. Он стал еще больше похож на чугунное Пугало. Его взгляд уперся в Северцева.
— Я читал ваше оригинальное объяснение. Значит, вам не нравятся советские законы?
— По-видимому, вашим следующим вопросом будет: нравится ли мне вообще Советская власть? — ответил Северцев.
— Такой вопрос вам зададут в другом месте. Когда ознакомятся с вашим «объяснением»… Вы, Северцев, думали, что писали? — наконец-то закричал Бурдюков.
Северцев говорил в прежнем тоне, только нарочито медлительно:
— Именно потому, что об этом много думал, я и написал. Некоторые постановления и распоряжения правительства, имеющие силу закона, сегодня устарели. Они не помогают нашему движению вперед, а сдерживают его, мешают нам работать. Об этом мы должны сказать открыто и ясно, чтобы нас услышали вверху.
— Ишь какой ты, оказывается, смелый. Так ты хочешь, чтобы тебя наверху услыхали? Что же ты так тихо разговариваешь? Ты кричи, ори! До верху-то далеко… Врешь, братец, глотки не хватит… Захочешь поорать, очень скоро на писк перейдешь… — Бурдюков всей тяжестью повернулся к Птицыну: — Законодатель нашелся, правительству хочет подсказывать. Законы изменять!
Северцев еще сохранял внешнее спокойствие.
— Правительство не придумывает законы. Основу для них создают люди. Мы с вами. В жизни все изменяется, должны меняться и отдельные постановления, если мы хотим, чтобы они были жизненными. Я говорю в данном случае о некоторых постановлениях по зарплате, техническому снабжению, финансированию, планированию. Теперь их необходимо пересмотреть.
— Правительству лучше знать, что и когда делать. Тут наша хата с краю. Нам — выполнять указания. Наломал дров, так валит на плохие законы… Хитер мужик! — Бурдюков внезапно рассмеялся. Его раскатистому басу вторил захлебывающимися фиоритурами тенористый смешок Птицына. — Что с тобой, Северцев, делать, ума не приложу, — отсмеявшись, заговорил снова Бурдюков. — Пугаешь ты меня своим вольнодумством больше, чем злоупотреблениями: они-то у тебя бескорыстны…
Северцев усмехнулся:
— Вольтерьянца, спаси господи, во мне увидели?
— Это ты что именно подразумеваешь? Кто это еще такой? — расстарался Птицын, заметив по выражению лица шефа, что тот не понял северцевской остроты, и решил показать себя дураком в угоду начальнику.
— Вольтер? — запнувшись, переспросил Северцев.
— Был такой в старину поп, — снисходительно объяснил Птицыну Бурдюков.
Северцев уточнил:
— Вы имеете в виду Лютера?
— Ладно, — оборвал его Бурдюков. — Ты нам тут зубы не заговаривай. Все равно придется тебя наказать. И строго!
— А может, больше не следует? Ведь он уже наказан… — осторожно заметил Птицын, выразительно поглядывая на Михаила Васильевича: вот что значит старая дружба! Друг идет на любой риск.
— Послушаем Северцева, он еще ничего не сказал по существу своего дела. — И Бурдюков взглянул на стенные часы: беседа слишком затянулась.
— Объяснение мое вы читали. Что еще мне сказать? Все, что сделано, сделано только в интересах дела, поэтому подобного приказа мы не заслужили, его следует отменить. Сожалею, что об этом приходится напоминать.
— Значит, полная реабилитация всех, включая и этого… как его?.. Снабженца… Кстати, он тут пишет куда только можно и в своих писаниях прославляет вас. Поздравляю, — съязвил Бурдюков.
— Все, что делалось на Сосновке, хорошее и плохое, делалось с моего ведома и согласия, — сухо ответил Северцев.
— И махинации снабженца? — допытывался Бурдюков.
— У него была только одна — с бензином. С моего ведома.
— А темные делишки со стандартными домами? — вмешался Птицын.
— Темного ничего не было. Мы получили их по наряду.
Прошлой осенью Сосновскому комбинату министерством был выдан наряд на двадцать сборных домов с Закарпатского домостроительного завода. В желаемый срок получить их не удавалось: железнодорожные вагоны под дома планировались только на конец года. Северцев наседал на Барона, и тот обменял прежний наряд на поставку с соседнего лесокомбината, изготовлявшего такие же дома всего в тридцати километрах от Сосновки, получил эти дома в своем же районе. Оказывается, министерство считает это темным делом!