— Не получили?
— Куда там. Область не выполнила план заготовок, к нам и поналетело разных уполномоченных: требуют выручать… Пошел я в сельсовет и говорю: готовенькое забрать легко, вы лучше лодырей заставьте работать, не отбивайте у нас-то охоту к работе. На меня цыкнули — дескать, помалкивай, сержант, у нас все для людей делается. Верно… Для людей… Вот только не всегда для человека! Не видим мы его порой за людьми, человека-то… Вот я и говорю: саботажником меня окрестили, язви их… Да… Жили без интереса, вспомнить обидно… А теперь получается другое дело… Очень верно сказана насчет заинтересованности! Через нее я в пятидесятом году и расстался с колхозом. А тянет, ох как тянет обратно…
…Рассвело. Весенняя дорога была мертва. Никто не встречался, никто не обгонял их. Северцев подремывал. Ехали, вернее, ползли весь день. Колеса машины с шумом разбрызгивали жидкую грязь. Частенько останавливались — чинились, заправлялись горючим, дважды меняли покрышки — и только к вечеру добрались до разрушенного рекой моста.
Дальше пути не было. Северцев простился со Степаном. С трудом развернувшись, машина ушла.
Держа в руке чемоданчик, балансируя на уцелевшей доске, Северцев перебрался на противоположный берег. Буйные весенние брызги окатили его с ног до головы, но сушиться он не стал — костер разводить долго! Все же идти на химкомбинат в таком виде не хотелось, да и колесить лишних десять верст бессмысленно, — Михаил Васильевич, не раздумывая, зашагал прямо к смолокурке.
Больше трех часов он хлюпал в темноте по расквашенному снегу и грязи. Устал, вымок, проголодался — а смолокурки все не было. Темное небо обвисало серыми клочьями туч, навевая тоску на уставшего путника. Он все чаще присаживался на грязный чемодан, напряженно вглядываясь в черную тайгу, что с обеих сторон обступала дорогу. Казалось, ухабистому проселку никогда не будет конца. Все больше сомневался Северцев: уж не прошел ли он мимо желанного пристанища?
Но вот послышался далекий собачий лай. Обрадованный Северцев, еле переставляя одеревенелые ноги, снова устремился вперед.
Вскоре на небольшом возвышении близ дороги он заметил тускло мерцающий золотой огонек. Еще немного, и на низком увале зачернел большой сарай, а возле него домик-сторожка с одним освещенным окном.
Запах печного дыма вперемешку с сильным запахом смолы окончательно успокоил: изнурительный путь позади. Рядом из темноты внезапно раздалось рычание. Северцев остановился. Рычание сменилось громким лаем. Михаил Васильевич попытался приманить собаку, но она не трогалась с места и лаяла до тех пор, пока в доме не заскрипела дверь. Простуженный голос крикнул: «Кого там черти носят?»
— Пустите переночевать! — ответил Северцев, все еще не трогаясь с места.
Хозяин ничего не ответил, хлопнул дверью и через минуту вышел уже с фонарем в руке. Подозвав собаку к себе, снова крикнул:
— А ты чей будешь? Откуль идешь?
— Пусти в дом, тогда и поговорим. Ноги меня не держат, а ты допрос учиняешь, — ответил Северцев и пошел прямо на огонек.
Он пытался разглядеть стоявшего на пороге человека, но пока видел только освещенные фонарем старые пимы в большущих калошах, белое исподнее белье, накинутый на плечи драный зипун с торчащим из дыр серым мехом…
Когда хозяин, желая разглядеть незнакомца, поднял фонарь на уровень глаз, Северцев увидел высокого старика с прищуренными глазами. Старик очень оброс: седая борода закрывала все лицо его, за исключением глаз, носа и лба. На копне давно не стриженных волос возвышалась беличья шапка с торчащими в стороны ушами. Старик недоверчиво осматривал пришельца, свободной рукой поглаживая все еще рычавшую огромную собаку.
— Господи, уродится же на свете такая орясина — чистый Микула Селянинович! Чей ты? Кажи документ, — закашлявшись, проговорил старик и, как бы невзначай, откуда-то из темноты достал двуствольное ружье.
Северцев, поставив на ступеньку крыльца чемодан, ответил:
— Соседский я. А документы предъявлю в доме.
— Ишь придумал: соседский! Много вас тут таких по тайге шаляет, стога жгут… А ну, пройди в хату! — властным голосом неожиданно приказал старик, широко распахнув дверь.
Низко нагнувшись, Северцев шагнул через порог в сторожку, сбросил с себя промокшую куртку, вынул из кармана главковское направление. Развернул, показал старику. Тот повертел бумажку, обратил внимание на круглую печать и насмешливо сказал:
— Значит, дилехтор? Я тоже, можно сказать, ночной дилехтор смолокурного завода. Сторожую здесь, только мандата не имею. В общем, погодь чуток. — И волосатый старик быстро вышел из избы, щелкнул снаружи железным засовом.
Северцев подошел к двери. Толкнув ее ногой, убедился, что она заперта. В сенях громко зарычала собака. Делать было нечего, пришлось смириться с положением арестанта. Чтобы не терять времени зря, обескураженный Северцев начал раздеваться, развешивая промокшую одежду у русской печи.
Минут через двадцать старик вернулся. Он был явно смущен и растерянно поглядывал на босого гостя, притулившегося у печки.
— Ты что же беззакония здесь творишь? — набросился на него Северцев.
— Не шуми, паря. Тайга по своим законам живет, медведь ее прокурор. Понятно?.. А заарестовал я тебя и верно зазря, сослепу принял за бродяжку, нечистый попутал… Бегал по телефону звонить на комбинат, — сказали: «Верно. Дилехтор…» — признался тот, вешая на гвоздь двустволку.
Слазив на лежанку, он достал стеганые ватные брюки, фуфайку и распорядился: «Оболокайся». Сходил в сени за дровами, подкинул их в печку, принялся готовить ужин. Тут же спохватился, что не знает, как звать-величать гостя, а узнав, представился:
— Никита.
— Ну и ухватки у тебя, Никита! Партизанские… — одеваясь в тесную ему одежду, заметил подобревший Северцев.
— Оно и есть. Не зря Никитой-партизаном зовут… — возясь у печки, откликнулся хозяин.
Северцев опешил. Выходит, не надо разыскивать Никиту-партизана, это он, собственной персоной, стоит перед ним?
— Шахова знаешь?
— Шахова? Миколашку-то?.. Небось побратим мой. Только вот забыл, как его по батюшке кличут. А ты-то откуда его знаешь? — удивился Никита.
— Николай Федорович наш заместитель министра, я работал вместе с ним. Он просил поклон тебе передать, говорил, что ты когда-то жизнь ему спас, — рассказал Северцев, подкручивая фитиль керосиновой лампы.
— А как спас, сказывал? — стал допытываться Никита. Северцев с удовольствием вытянулся на широкой деревянной лавке.
— Нет. Это уж ты расскажи сам. Вечер у нас с тобой долог.
Никита положил в печь сухого хворосту, из бочки зачерпнул ковшом воды с голубыми льдинками, налил ее в закопченный чайник. После этого уселся за грубо сколоченный из толстых кедровых досок стол и глухим голосом заговорил:
— Знаю я Миколашку, однако, с девятнадцатого года… Я тогда в дезертирах ходил. Не хотел служить у Колчака. В те времена в нашем селе, почитай, вся молодежь в дезертирах состояла. Я заскребышем у матери был… Прятался я, понятно, в тайге, в скрадке… Как-то летом припожаловал в наши края отряд белых карателей. Озверели, гады, хуже волков, все большевиков тукали. Народ изничтожали ни за что, села жгли ни за понюшку табаку, одно слово — мамаи. Им хотелось красного командира Шахова поймать, большие деньги за его голову сулили…
К осени пошел слух, будто перебили каратели всех наших: сонных взяли, когда часовой носом клевал. А Шахов будто с комиссаром обратно скрылись, новый отряд набирают. Как узнал я про это, вылез из своей берлоги и пошел искать красных. В партизанском отряде и брательник мой погиб…
Никита встал, взял еще хворосту из охапки, лежавшей у порога, и аккуратно, по прутику, обложил чайник. Языкастое пламя запрыгало, словно стараясь слизать с чайника сажу.
Несмотря на свинцовую тяжесть во всем теле, Северцев с интересом слушал Никиту.
— Неделю шлялся я по тайге, пока проведал у дезертиров, где новый стан красных. Вечером вышел к реке, мастерю из двух бревен салик, — стало быть, переплыть мне на ту сторону надобно, — и слышу на реке: хлюп, хлюп. Поднял голову и обомлел, будто у меня от страха в нутрях оборвалось что-то, руку не могу поднять для крестного знаменья… И что ты думаешь, паря, я увидал?.. По реке, прямо по лунной дорожке, плывет, хлюпает на волне плот. На нем огромадный крест. На одном конце перекладины удавленник висит, эдак покачивается, на другом конце хвост оборванной веревки болтается… Очухался я и что было мочи сиганул от реки. Притулился за кедром, трясет всего от страха, не соображу, что делать надобно. Вдруг слышу: никак человек стонет? Перекрестился: повешенный, однако, стонет… Припустился я вдоль берега за плотом, пригляделся: никак человек на плоту лежит, под обрывком веревки-то? Забежал я вперед плота, мигом разулся, вошел в воду — а вода студеная! — и поплыл наперерез. Подплыл, значит. Уцепился за бревно, а залезть на плот боюсь: повешенный мне язык кажет, вроде дражницца. От луны все видать, как днем… Второй лежит поперек плота, ноги босые раскинул в стороны, белье в крови, лица не видать. Плыву за плотом и думаю: жив ли второй-то, — может, мне стон-то почудился? Тут и страх меня берет, тут и холод забирает. Не то холоду я не вытерпел, не то страх меня толкнул: скорей избавиться! Только забрался я на плот и потрогал лежащего. А он от боли-то и застонал… Живой! Обрадовался я, оторвал доску, что виселицу подпирала, и давай что есть сил подгребать к берегу. Кое-как причалил. Спрашиваю человека: кто он и что с ним? А он без памяти, только стонет. Понес его на спине к пустому зимовью. Верстов десять тащил. Торопился добраться затемно. Под утро дотащил. Здесь он очнулся, пить запросил. Потом наказал похоронить комиссара и позвать фершала: плохо, дескать, с левой рукой, отнимать придется. Хотел я поспрошать у него, а он опять забылся, в беспамятство ударился, стонет и стонет… А когда в сознании был, то не стонал, только губы до крови закусывал. Кремень, а не человек… Понял я, что дело его каюк, пошел за лекарем. Лекарь дал мне бинтов, ваты, лекарства разные, обсказал, кто к чему, а сам идти, язви его, струсил: боялся — каратели порешат. Ушел я, племяша с собой забрал. Одному с непривычки боязно лечить-то. Похоронили мы комиссара на берегу реки. Из красной рубахи — у племяша моего была, я велел с собой взять — флаг смастерили и воткнули в холмик на могиле. Племяш все допытывался, кто таков в зимовье запрятан, но я смолчал. Да и сам не ведал: думалось, не может того быть, что этот молодой парень и есть Шахов… А он-то и был самый! Долго сказывать не буду: застали мы его шибко плохим, антонов огонь пошел по руке, и наутро, как упал он опять в беспамятство, отрубил я ему руку. Чтобы самого спасти.