При всей очевидной его пародийности, это прикрытое горьким ерничеством или даже, пожалуй, юродством реальное смирение усталого, разуверившегося человека. Но Бог не создал человека смиренным, он создал его по своему образу и подобию. Человек всегда стремился ощущать себя значительным и для того выдумывал какие-то могущественные силы, в центре внимания которых он пребывает. Если даже он воображал эти силы такими безжалостными, как античный рок, это все равно лучше защищало его от экзистенциального ужаса, чем позитивистская картина мира, в которой до человека вообще никому нет дела, кроме него самого, такого мимолетного и беззащитного перед болезнями, старостью и смертью не только его самого, но и всех, кто ему дорог.
Именно поэтому угасание религии породило разнообразные ее суррогаты – социальные грезы, и упадок этих грез и является главной причиной алкоголизма, наркомании и самоубийств. И мало кто знает, что в течение блаженного брежневского двадцатилетия число самоубийств в Советском Союзе удвоилось. А в годы перестройки упало на треть. А потом снова начало расти, выведя нас на одно из первых мест в этом мрачном состязании.
Хотя, как справедливо замечает Гдов, «в сельпо продают «Castillos de Espana», и «Кока-колу», и колбасу десяти сортов, и пивом хоть облейся, и около сельпо стоит роскошная черная машина «Рено Логан», принадлежащая местному олигарху Никифору, выбившемуся в богатеи из шоферов (возил председателя поссовета»).
Но – не пивом единым жив человек.
«Гдов стоял на берегу и всерьез думал, не утопиться ли ему в Нерехте.
– Рехнулись все, – бормотал он, – Интернет, колбаса, туалетная бумага, мобильники, планшеты, начальство снова разрешило молиться Богу. Все есть, но – поздно. Весь мир уже рехнулся мало-помалу, и нет уже квалифицированного доброго старого психиатра, способного его вылечить. Рехнулись ВЕЗДЕ».
С последним я совершенно согласен, а вот с предпоследним не очень. Когда это у мира был хотя бы и недобрый психиатр, способный исцелить людское безумие?
«Человек вообще неизвестно кто или что… Он и так-то был фекалий безбожный, а советская власть, фашисты и капиталисты его окончательно в ХХ веке испортили. Сбилось человечество с пути, и правят им во всем мире, не только у нас, действительно что, скорей всего, одни полоумные. Потому что нормальный человек править другим не станет, правда, товарищи?»
И все-таки вчерашние антиподы – грозный генсек и писатель-диссидент – в зеркале искусства не то чтобы примиряются, но становятся необходимыми элементами общей картины. Непременно значительной, какой только и может быть жизнь в литературе.
И какой не может быть за ее пределами.
Ибо предметы и явления не могут быть значительными, значительными могут быть лишь рассказы о предметах. Именно в поисках значительности люди постоянно рассказывают о своей жизни друг другу и самим себе.
Только писатели делают это лучше.
Но мы, вместо того чтобы подпитываться современниками-соотечественниками, забываем и классиков.
«Ты, легкая душа моя»
Случайно ли, что не только столетие со дня рождения Евгения Шварца не породило особенных торжеств, но и во время перестройки не возникло заметного шварцевского бума? «Шварц все-таки печатался, – сказал мне гремевший в ту пору критик-обличитель, – а все произведения мировой литературы я делю на разрешенные и написанные без разрешения… Впрочем, в «Драконе» Шварц не только Сталина изобразил, но и Хрущева предсказал». Я возразил, что образы Шварца будут блистать и тогда, когда вся эта мелюзга уйдет в едва различимую шеренгу мифологических персонажей, вроде Тамерлана и Сарданапала, на что знаменитость ответила мне снисходительным «mot» Соллертинского: «Ибсен для бедных».
Что ж, если бы Шварц черпал вдохновение не у Андерсена, а, подобно Сартру и Аную, у Эсхила и Софокла, то, возможно, он придал бы себе больше солидности в глазах солидных людей, но совместима ли солидность с почти цирковой виртуозностью его летучего дара?
Правда, при первом прочтении «Дракона», сколь я ни был ослеплен фейерверком остроумия, более всего меня поразило, что после убийства Дракона вовсе не приходит райская жизнь: «Покойник воспитал их так, что они повезут любого, кто возьмет вожжи». И – что еще важнее – «Я оставляю тебе прожженные души, дырявые души, мертвые души», которые после победы над тираном начинают роптать, что молоко вздорожало, а масло и вовсе исчезло, лучше было бы и не начинать борьбу…
Теперь-то, вспоминая своих и приятельских отцов-матерей, взрослых соседей своего детства, я понимаю, что прожженности в них было куда меньше, чем в нас самих, что прожженность требовалась только от начальства да идеологической обслуги, но жесточайший опыт почти каждого превратил в солженицынского Сеньку Клевшина: «Сенька Клевшин – он тихий, бедолага. Ухо у него лопнуло одно, еще в сорок первом. Потом в плен попал, бежал три раза, излавливали, сунули в Бухенвальд. В Бухенвальде чудом смерть обминул, теперь отбывает срок тихо. Будешь залупаться, говорит, пропадешь».
С. Бородин, автор трилогии «Звезды над Самаркандом» и, по трудно проверяемым слухам, подлинный творец литературных шедевров узбекского проконсула Шарафа Рашидова, со знанием дела нарезал цитат из «Дракона» для своей статьи «Вредная сказка», опубликованной 29 марта 1944 года в газете «Литература и искусство» – органе правления СП СССР, комитета по делам искусств при СНК СССР и комитета по делам кинематографии при СНК СССР (на первой странице благодарность войскам маршала Жукова, освободившим города Чертков, Гусятин и Залещики, и редакционная статья «О чувстве нового», единодушно осуждающая Зощенко, Чуковского и Сельвинского, у которого нет главного героя – защитника Родины, воспитанного советским строем). Сатирические колкости по адресу масс С. Бородин назвал клеветой на народы, томящиеся под властью Драконов, – и «Дракон» почти на двадцать лет был загнан в подполье. Хотя в пьесе даже не поставлен гораздо более жестокий вопрос: не сам ли народ и создает тех драконов, которые потом его плющат?
Но оставим схемы социологам и политологам, тем более что и сам Шварц прекрасно понимал безмерную сложность социального бытия: «Когда долго живешь на одном месте, в одной и той же комнате, и видишь одних и тех же людей, которых сам выбрал себе в друзья, – мир кажется очень простым. Но едва выедешь из дому – все делается чересчур разнообразным!»; «Богатство и бедность, знатность и рабство, смерть и несчастье, разум и глупость, святость, преступление, совесть, бесстыдство – все это перемешано так тесно, что просто ужасаешься. Очень трудно будет все это распутать, разобрать и привести в порядок так, чтобы не повредить ничему живому. В сказках все это гораздо проще».
Если бы еще и творцы социальных утопий поняли, что и они сочиняют сказки!
Шварцу бытовое правдоподобие тоже плохо давалось. Реалистическую «Повесть о молодых супругах» можно раскрыть на любой странице, и почти всюду слух царапнет какая-то неточность. «Зачем ты вызвал меня открыткой?» Сообщать вызвавшему, каким именно образом он тебя вызвал, – это напоминает классическую фразу Остапа Бендера: «Когда же ты приехал из Мариуполя, где ты жил у нашей бабушки?» Или еще диалог: «Боюсь я за свое счастье. Неопытная я». – «Понимаю. Когда эвакуировались мы из Ленинграда, тебе только что исполнилось пять лет. И выросла ты в большом коллективе, в детском доме», – все явно адресуется какому-то постороннему наблюдателю. Кировская область, ненависть к бездельникам, опыты по испытанию шлакоблоков – нигде ни одной индивидуализирующей черты. В этих типовых советских декорациях даже трогательные реплики звучат довольно фальшиво – притом что психологическая суть отношений вполне достоверна, неправдоподобно лишь бытовое воплощение.
Зато в сказках при абсолютном внешнем неправдоподобии внутренняя суть вскрывается с такой поразительной точностью, что дух захватывает. «Вы так ловко притворяетесь внимательным и добрым, что мне хочется пожаловаться вам». «В нашем кругу, в кругу настоящих людей всегда улыбаются на всякий случай». «Нет, быть в отчаянии – гораздо приятнее. Дремлешь и ничего не ждешь». «Слава храбрецам, которые осмеливаются любить, зная, что всему этому придет конец».