Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Предисловие начинается так.

«На необъятных просторах нашей родины есть такие места, где живут племена, совсем недавно получившие письменность. Как правило, у таких народов есть всего один писатель, который создал литературу этой народности – стихи и прозу, реализм и фантастику, драматургию, сатиру и юмор».

Житинский действительно поработал во всех этих жанрах и начинал (да и не прекращал до конца) как очень хороший поэт.

«Вот и автор этой книги, начавший сочинять стихи в довольно зрелом возрасте, заканчивая уже Политехнический институт, встал перед необходимостью создать свою маленькую словесность для людей своего племени, которых можно назвать весьма общо научно-техническими интеллигентами.

…Он просто писал для своего немногочисленного народа то, что ему хотелось, а народ внимал ему – когда благосклонно, а когда с некоторой рассеянностью. Народ был симпатичным, но вымирающим, вот в чем дело.

Тем не менее можно сказать, что маленькая изящная словесность была создана, и в этой книге можно найти ее немалую прозаическую часть. Что же касается народа, для которого работал автор, то есть слабая надежда, что у него еще не совсем отсохли мозги, что он не навсегда оглушен победительным звоном бабла и не охамел настолько, чтобы считать себя венцом творения».

Я тоже на это надеюсь. Хотя «инженерский» цикл Житинского, с милым юмором изображающий жизнь советского научно-технического учреждения, боюсь, скоро можно будет переиздавать в серии «Литературные памятники». Он уже сейчас обрел черты трогательного ретро, в котором даже командировки научных работников в помощь сельским труженикам оказываются вполне забавными.

Не могу удержаться от обширной выписки, чтобы те, кто забыл, вспомнили и стиль Житинского, и тогдашний научный быт (в математическом интернате, где когда-то учился мой младший сын, за этими повестями выстраивалась очередь).

«Летом у нас на кафедре тихо, как в санатории. Если по коридору летит муха – это уже событие. Преподаватели в отпуске, студенты строят коровники в Казахстане, а мы играем в настольный теннис. Мы – это оставшиеся на работе.

…В жару работать вредно. Об этом даже в газете писали. Предупреждали, что не следует злоупотреблять. Поэтому я начал полегоньку. Сел за лазер и плавными движениями стал стирать с него пыль. Я старался, чтобы пыли хватило до конца рабочего дня.

Тут вошла Любочка, наш профорг. Она меня долго искала между шкафами, но все-таки нашла. Любочка очень обрадовалась и сказала:

– Петя! Какое счастье! От кафедры нужно двух человек в совхоз на сено. На две недели. Дело сугубо добровольное. Ты ведь в отпуске еще не был? Это то же самое. Даже лучше».

И никаких гражданских протестов типа «каждый должен заниматься своим делом» – все равно ведь маялись от безделья. Да и на природе не собираются надрываться.

«Дядя Федя, стеклодув, сидел рядом со мной и уже строил планы. Тематически его планы всегда известны. Но он умеет их разнообразить нюансами.

– Лучше брать с собой, – сказал дядя Федя. – Чтобы там зря не бегать».

Кстати сказать, такое изображение рабочего класса в советскую пору считалось смелым и сатирическим. Это я говорю отнюдь не в обиду Житинскому, а в обиду тем идиотам, которые нами правили. Они завалили нас такой непродыхаемой ложью, что вздули цены на правду буквально до небес. То есть бытовая правда заменила небеса, и Житинский в этом царстве серости выглядел прелестной экзотической бабочкой.

Надеюсь, что и народ, для которого он писал, еще не вымер до конца, и Житинского можно считать не одним из последних, а хотя бы одним из предпоследних могикан.

Война и мир Григория Померанца

В дарственной надписи к «Запискам гадкого утенка» (М., 2003) – «А.М. в знак дружбы и принадлежности к одной коллегии литераторов» – Григорий Соломонович назвал себя литератором. Как Ленин. Не философом и не общественным деятелем, кем он несомненно являлся. И в этом тоже выразилась его – нет, не скромность, а его давний-давний отказ претендовать на какую-то социальную роль. А кому хочется – пускай ищут для него иерархическую лестницу и ступеньку на ней, ему же это безразлично. Столь последовательный отказ от позы у кого-то мог бы сделаться новой позой, но Померанц настолько привык жить в вечности, что борьбой за место в людских мнениях его расшевелить было просто-таки невозможно.

Он и внешне настолько не желал изображать хоть малейшую молодцеватость, что, прогуливаясь с ним зимой, особенно в темноте, я всегда испытывал желание поддержать его под локоть, – останавливало лишь воспоминание, что на фронте же и в лагере он как-то обходился без моей поддержки.

И обрел международное имя, работая библиографом.

Попробую обрисовать этот удивительный путь пунктиром цитат.

«С тех пор как я себя помню, я не такой, как надо. Мальчику надо быть смелым, ловким. А я был робким и неуклюжим. Никогда не мог научиться играть в чехарду, перепрыгнуть через козла. И главное, на пляже, в трусиках меня многие принимали за девочку».

«Меня завораживало, захватывало великое. Но где оно? Великие люди не окружают тебя, не сидят рядышком.

…Вдруг все смыло. Величие оказалось вовне. И оно позвало меня. Я одновременно стал ниже умом и шире сердцем.

…Пространство чистой мысли разомкнулось, и я побежал в райвоенкомат».

«Как сладко я спал на снопе соломы, с расстегнутой кобурой и рукой, сползшей с рукоятки нагана! Никогда не спалось так хорошо в штабе батальона, там все время прислушиваешься к выстрелам: ночная атака? Разведка боем? А здесь передний край, за спиной автоматчики – и никакого страха. Больше того, одна из самых счастливых ночей в жизни.

Так иногда чувствовал себя человек в тюрьме, в лагере. Уже посадили. Уже дали срок, и вдруг наступало чувство внутренней свободы».

Вот это чувство внутренней свободы, свободы от страха – едва ли не главная ценность в мире Померанца, делающаяся особенно драгоценной в минуты роковые.

«В первом бою наплыв восторга смыл страх… Екало сердце, но сознание, что это настоящий бой, совершенно переполняло меня и не оставляло места ни для чего другого».

Зато часы беспомощности под бомбежкой повергли в тоску: не война, а одно убийство. Но все-таки, и раненный, юный философ идет в медсанбат во весь рост, запоминая: кровь, растекаясь по снегу, становится не красной, а розовой.

«Через полгода северо-западнее Сталинграда мне поручили пойти в медсанбат и поговорить с ранеными. Я хромал, был прикомандирован к редакции дивизионной газетки; поручение было нетрудным. Издали, километра за два, я увидел, что совхоз Котлубань (где расположен медсанбат) стали бомбить. Я упал ничком…

Никогда в жизни я не испытывал такого страха! Все во мне вопило: “Домой к маме! Домой к маме!” Цельная натура, наверное, не удержалась бы, побежала, и потом угодила бы под расстрел или в штрафную роту.

…Прошло с полчаса. И вдруг рефлексия напомнила мне, как я сам пошел когда-то навстречу страху бесконечности и прошел сквозь страх.

…Бездна, в которую проваливается всё, всё, всякий смысл, не только моя жизнь, а решительно всё – это было страшнее “хейнкелей”. И, вспомнив ту тьму, я вспомнил и свет, брызнувший из тьмы, когда я вынес ее, вытерпел, не отступил. Страх мгновенно залег, как немецкая цепь под залпом “катюш”».

Это Померанц. Разумеется, если вдуматься, бездна, которая поджидает все наши дела и тела, куда страшнее осколков, которые еще то ли попадут, то ли нет. Но это если вдуматься. А вдумываться в такие высокие материи под бомбежкой мог, мне кажется, один только Померанц.

Однако не помешало бы и всем нам поучиться у него смотреть на вещи в масштабе если уж и не всего мироздания – человека неверующего такой масштаб просто раздавит, – но хотя бы в несколько более широких горизонтах времени и пространства.

Хотя иной раз и не поймешь, где у него высота духа, а где классическое упоение в бою (которое так трудно связать с его до предела штатской фигурой и манерами, – но боевой дух парит, где вздумается).

75
{"b":"630037","o":1}