Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

После подобных приступов Гаршин мучился от стыда, не делая себе никаких скидок по болезни. Страх рецидивов мешал ему писать, да и впечатлений для писателя-реалиста от такой жизни он получал маловато, и гнет самодержавия здесь был ни при чем.

В марте 1888 года в припадке невыносимой тоски Гаршин с третьего этажа бросился в лестничный пролет. Рок и на этот раз над ним посмеялся: его нога застряла между печью и перилами, но удар головой о стену решил дело – Гаршин умер на третий день, успевши раскаяться и в этом поступке.

«Не могу Вам сказать, до какой степени смерть его огорчила и поразила меня, – писал поэт Плещеев Чехову. – Из всех молодых писателей, которых Вы в Петербурге видели и не видели, это был, бесспорно, самый чистый, самый искренний и самый симпатичный человек… Недаром он всегда был против речей на могиле. В них всегда наполовину фальши и показного. Так было и тут. Те же, которые его любили и ценили, едва ли были бы в состоянии что-нибудь сказать. Слезы не дали бы им говорить».

О нем и до сих пор почти не говорят.

Кажется, только дети не устают потешаться над его лягушкой-путешественницей: «Это я! Это я придумала!»

Небо, верящее в землю

Явление Толстого Западу произошло в такую пору, когда уже отчетливо выявилось, что цивилизация есть движение от дикости к пошлости: все титаническое нейтрализуется в качестве курьеза и утилизируется в качестве шоу.

Толстой это успел и увидеть, и оценить. Еще при его жизни наш матерый человечище на международной выставке был включен в «шествие мудрецов» наравне с Сократом, Конфуцием и прочими Учителями человечества (актеры были загримированы под Учителей не только снаружи, но даже изнутри: они могли отвечать на вопросы зрителей в духе своих учений). И когда один из преданнейших почитателей прибежал к нему с этой радостной новостью, Толстой лишь покривился: они из всего сделают комедию. Срыватель всех и всяческих масок был прав: его идеи не породили никакого заметного европейского толстовства, а разве лишь сказку о многотерпеливом народе Каратаевых (разом рухнувшую вместе с империей). Лев же Николаевич отнюдь не намеревался поражать мир своим архаическим титанизмом или очаровывать сказками – он всерьез желал увести его и прежде всего Россию с того пути, который и сегодня считается магистральной дорогой человечества.

Толстой не видел оснований считать рациональным (разумным) тот образ жизни, который отнюдь не делает людей счастливее, да еще и несет с собою в лучшем случае взаимное отчуждение, а в худшем ненависть, доходящую до внутренних и внешних войн. У нас, у России тоже, казалось бы, мало причин обожествлять «прогресс», пролегающий через ГУЛАГ и Освенцим, через Сталинград и Хиросиму в полную неизвестность. Но все-таки если бы мы пожелали отыскать ту дату, после которой все попытки свернуть с «общечеловеческого пути» уже были трачены завистью к более удачливому «золотому меньшинству», это был бы год смерти Толстого. Его аристократическое отвращение к успехам либеральной цивилизации уж никак не было отвращением лисицы к недозрелому винограду – русский гений презирал «прогресс», взирая на него исключительно сверху вниз.

На Западе прогремели главным образом те «анархические и нигилистические» взгляды позднего Толстого, за которые он был отлучен от Нобелевской премии – как же это можно всерьез отрицать и государство, и церковь, и собственность, и брак в его тогдашнем (а тем более нынешнем) состоянии! Однако Толстой еще и в пору первой серьезной российской либерализации рубежа шестидесятых в собственном журнале «Ясная Поляна» высказывался о прогрессе и либерализме очень даже нелицеприятно. Начиная с самого святого – с университетов: их-де было бы совсем неплохо уничтожить, ибо университеты дурны.

«Никто никогда не думал об учреждении университетов на основании потребностей народа. Это было и невозможно, потому что потребность народа была и остается неизвестною. Но университеты были учреждены для потребностей отчасти правительства, отчасти высшего общества, и для университетов уже учреждена вся подготавливающая к ним лестница учебных заведений, не имеющая ничего общего с потребностью народа. Правительству нужны были чиновники, медики, юристы, учителя, – для приготовления их основаны университеты. Теперь для высшего общества нужны либералы по известному образцу, – и таковых приготавливают университеты. Ошибка только в том, что таких либералов совсем не нужно народу».

Из университетских студентов выходят «или чиновники, только удобные для правительства, или чиновники-профессора, или чиновники-литераторы, удобные для общества, или люди, бесцельно оторванные от прежней среды, с испорченною молодостию и не находящие себе места в жизни, так называемые люди университетского образования, развитые, т. е. раздраженные, больные либералы». «Кто та малая часть, верующая в прогресс? Это так называемое образованное общество, незанятые классы… Кто та бо́льшая часть, не верующая в прогресс? Это так называемый народ, занятые классы… Прогресс тем выгоднее для общества, чем невыгоднее для народа». «Чем более человек работает, тем более он консерватор, чем менее он работает, тем более он прогрессист».

Вы, нынешние, – ну-тка! Этот консерватор и правительство, и дворянство заносит в прогрессисты, а в консерваторы – «мужика-земледельца, чиновника на месте, фабричного, имеющего работу». А все потому, что гармонию Толстой считал более важным качеством, чем развитие, ибо утрата гармонии есть утрата счастья, ощущения своей жизни правильной и разумной.

Птица, коза, заяц, волк должны кормиться, «множиться», кормить свои семьи, и человек должен точно так же добывать жизнь, с тою только разницей, что он погибнет, добывая ее один, ему надо добывать ее не для себя, а для всех. «И когда он делает это, у меня есть твердое сознание, что он счастлив и жизнь его разумна». Это уже зрелый Толстой эпохи «Исповеди».

Консерватизм Толстого – стремление вернуться не к каким-то «старозаветным», но прямо к биологическим началам бытия. Но как же заканчивается его потрясающая «Исповедь»? Ему снится, что он висит над бездонной пропастью, и он понимает, что если будет смотреть вниз, то соскользнет в бездну. И он начинает смотреть в небо – и сосредоточенность на бездне вверху спасает его от ужаса перед бездной внизу.

Небо спасает от ужаса перед землей! Толстого можно упрекнуть, что, избирая для себя защитой небо, прочим смертным он предлагает уподобиться животным. Однако можно и усмотреть в его судьбе намек на уникальное свойство классической русской культуры: в ее наиболее мощных образцах высокое, небесное верит в силу и мудрость земного и часто даже готово служить ему. И при всех в том числе и справедливо уничижительных словах о русском мессианстве приходится признать, что цивилизованный мир напрасно пропустил мимо ушей урок Толстого: социальный прогресс невозможен в отрыве от неба и земли, от метафизического и первозданного.

И если бы мы пожелали найти ту дату, после которой модернизационный порыв российской цивилизации остался без авторитетного представительства архаики и метафизики, я бы предложил год 1910-й – год ухода Толстого. То есть сейчас мы завершили первый век новой эры – эры освобождения от власти земли и власти неба. Теперь мы «нормальная», то есть ординарная, страна и можем, как и подобает посредственностям, смело идти путем середины, – не опираясь на землю и не устремляясь в небеса.

Но отвергнутые биологические основы и грезы о бессмертии мстят падением рождаемости, упадком жизненного тонуса – что, если оценить успехи народов-«счастливчиков» не числом мобильников и автомобилей, а расходами на транквилизаторы и психотерапию?

Дрейфующие кумиры

Толстой гениален – это знает каждый. А можно ли назвать гением Чехова? Набокова? Зощенко, Шолохова?

То можно, то нельзя. Гениальность не собственное качество писателя, но его социальный статус. Как бы ни восхищался его творчеством круг ценителей литературы, мир согласится назвать гением лишь того, кто служит его собственным, мирским целям. Издевки Писарева (поэта-де можно назвать гениальным ничуть не с бо́льшим основанием, чем повара или бильярдного маркера) имели в виду именно это: не может быть гением тот, кто занимается пустяками, какой бы виртуозности он ни достиг.

26
{"b":"630037","o":1}