– Вообще я иностранцев побаиваюсь, – жаловался Булгаков Ильфу. – Они могут окончательно испортить мне жизнь. Если говорить серьезно, я не получаю никакой радости оттого, что они переиздают мою «Белую гвардию» с искажениями, их устраивающими, или где-то играют «Дни Турбиных». Ну пусть играют, черт с ними! Но что они там про меня пишут? Будто я арестован, замучен в Чека, помер… Послушайте, вы объяснили бы им, что так нельзя! А вы заметили, что они приходят в возбуждение не от литературы нашей, а лишь от тех писателей, кто у нас хоть чуточку проштрафился?
Мы заметили. Чернь повсюду суетится в первых рядах. Но все-таки не она определила триумфальное шествие «Мастера и Маргариты» сначала по России, а потом и по всей планете.
Для интеллектуалов сыграло роль и попадание в моду: истребивший свои сказки Запад как раз в это время принялся разрабатывать заброшенные шахты – брать какой-то громкий миф и давать ему новую интерпретацию. В России, правда, как уже отмечалось, это задолго до того проделал Леонид Андреев («Иуда Искариот»), но только Сарамаго за подобное изделие, и впрямь великолепно сконструированное, получил Нобелевскую премию. Однако овладеть массами не позволит никакое стилизаторское хитроумие, а «Мастеру и Маргарите» это удалось.
Разуверившийся в Боге мир упивался и упивается сказкой, в которой на помощь беспомощному Добру приходит обольстительное Зло: затравленного писателя освобождает из сумасшедшего дома и дарует ему вечный покой в тихом прелестном уголке с верной подругой не добрый ангел, а сам дьявол собственной персоной. Его свита, изображенная с редкой выдумкой и яркостью, превратилась в героев отдельной субкультуры. Литературный мир Москвы написан в манере блистательного фельетона, но надо при этом заметить, что Булгаков, сводя счеты, не запятнал кровью руки любимых героев – уничтожен лишь умник, глумившийся над Христом. Хотя и сам Булгаков рисует Иешуа всего лишь наивным и проницательным проповедником. Для истинно верующего это снижение метафизики до легенды, вероятно, кощунственно, но для многих советских читателей, предельно далеких от религии, такая трактовка была потрясением, не принизив, но приблизив христианство к их атеистическим душам.
Однако сегодня, когда православие приходит в российские школы без художественных посредников (студентом-медиком Миша Булгаков ужасал мать, супругу профессора-богослова, своим бунтарским безбожием), о дальнейшем дрейфе образа Иешуа можно только гадать. Но пока что, по опросам школьников, их любимцем оказывается Воланд, а не Иешуа, победитель, а не беспомощная жертва. Что святость – тоже сила, заметить очень трудно, особенно в юности.
Если вглядеться в массовое бытование романа, можно обнаружить, что молодежью он используется больше для прикола – есть и такой способ утилизации. Но имеется в романе и отличная основа для мелодрамы – сериал уже есть, появился и мюзикл. Изумительная драматургическая фантазия сыграла с Булгаковым злую шутку: он явно дрейфует в сторону попсы. Когда-то Булгаков пытался написать пьесу о Пушкине в соавторстве с Вересаевым – автором книги «Пушкин в жизни», – их переписка заставляет задуматься о различии подходов прозаика и драматурга. На все предложения Вересаева – явно неглупые – Булгаков возражает одно: это не сценично. Культ сценичности – вот отчего метафизические, то есть внеисторические, силы у Булгакова обретают сугубо конкретный средневековый реквизит, – плащи, шпаги, кони…
Словно в любимой его опере «Фауст».
Зато как зрелищно выходит, особенно в кино – дух захватывает!
Даже у слишком многих. Элитарно-массовая культура, так сказать.
Это и хорошо – чем больше народа может понять прекрасное, тем лучше и для народа, и для прекрасного. Жаль только, что в этом «прекрасном» гром и блеск заслонили трагедию бесконечной усталости.
Каждый писатель грезит о жизни после смерти, но какую жизнь после смерти Булгаков вымечтал для своего Мастера?
Вечное наслаждение тишиной, приятные вечера с интересными людьми, которые не встревожат хозяина… Да разве мыслимо, чтобы что-то интересное не причиняло беспокойства? Интересное – значит затрагивающее наши интересы, а если нет интересов жизненно важных, не будет и серьезных радостей. Ибо радость сопутствует лишь достижению цели, и чем важнее цель, чем труднее ее достичь, тем сильнее оказывается и радость: жизнь без тревог – это жизнь и без радостей…
Грезить о такой жизни не как о временном отдыхе, а как о нескончаемом блаженстве может лишь бесконечно уставший человек. Кто много страдал перед смертью, кто летел над этой землей, неся на себе бесконечный груз…
К счастью для них и к несчастью для искусства, среди почитателей Булгакова уставших очень немного.
В трех лицах
С «Поднятой целиной» я познакомился намного раньше, чем услышал имя самого великого вешенца: дети интересуются автором любимой книги не больше, чем деревом, на котором произросло яблоко. В царственной уверенности, что в этой жизни спешить некуда – впереди вечность, я любил брякнуться на бок, чтобы, пока не вытащат обратно, понежиться во вселенной деда Щукаря, Макара Нагульнова, Андрея Разметнова… У меня там было полно друзей: азартный Аркашка Менок, солидный, хотя и скучноватый Кондрат Майданников, могучий Хопров, разухабистая Лушка, мрачный Любишкин, рябой Агафон Дубцов… Хоть и с опаской, я навещал и страшноватого Половцева, и хулиганистого Дымка, и огненную Марину Пояркову, – только Яков Лукич был какой-то очень уж извилистый, а Давыдов, наоборот, чересчур правильный. Только когда его нескончаемо били бабы, в нем появлялось что-то родное: «Н-н-ну, подожди, чертова жаба, когда покажется Любишкин, я тебя так садану, что ты у меня винтом пойдешь!»
Я прямо видел эту мерзкую старуху с дрожащей бородавкой на носу – скорей бы он ей врезал по бородавке! Хорошо еще, хоть Нагульнов с наганом их утихомирил – жалко, не шлепнул пару контриков. Правда, когда Давыдов их прощал, тоже получалось трогательно: «Давыдов, в рот тебе печенку! Любушка Давыдов!»
У детей и простодушных читателей подход простой: от чьего имени ведется рассказ, тот и прав. Мне и в голову не приходило задуматься, какая муха вдруг укусила хуторских баб, что они вдруг вцепились в какой-то там «семфонд»: какие-то семена собрались отвезти каким-то ярцам – из-за чего тут на стенку лезть? «Хлеб наш увозят, милушки!», «Сеять-то нечем будет!»… Ведь было совершенно ясно, что скучноватый Давыдов плохого не допустит, а они несут какую-то бессмыслицу: «Что нам, не сеямши, к осени с голоду пухнуть, что зараз отвечать, – все едино!»
Впрочем, временами в любимой, обшитой потертой плащовкой книге заводились какие-то препирательства – иногда кипучие, иногда занудные, но всегда никчемные, – кто ж мог подумать, что в этой скуке и бессмыслице («хромает на правую ножку») решается судьба тысяч, миллионов… То ли дело, когда люди оживали и начинали действовать – тут было глаз не оторвать. Разметнов, белый, как облизанная ветрами мертвая кость (сколько я повидал их в степи!), заносит шашку над стариковской шеей: «Ты мне за сына ответишь!» – хоть и знаешь, что не ударит, а и в сотый раз все равно страшно. Не по-доброму спокойный и даже пошучивающий Титок, не желающий расстаться с обрезом: «Кулак должен быть с отрезом, так про него в газетах пишут». То-то он вдруг рассекает Давыдову голову какой-то там занозой! Хорошо еще, как всегда, разряжает обстановку дед Щукарь, которому дворовый кобель (неприличное слово) распускает надвое его потешную шубу.
И я лишь подивился, подслушав, как папа, понизив голос, передает кому-то из местной интеллигенции фольклорные слова Сталина о «Поднятой целине»: пусть видят, что строительство социализма не так блестяще, как тульский самовар. Почему не блестяще – очень даже блестяще. Добрая книга не дает загрустить. Только станет жалко какого-нибудь старика Лапшинова, земно кланяющегося на все четыре стороны («Дайте хучь с родным подворьем проститься!»), так тут же начинается потешная драка из-за гусыни: Лапшиниха, накрывшись подолом через голову, катится с крыльца, а Демка Ушаков плюхается в кошелку с яйцами. Я и пасся на смешных и страшных местах, а скучные пропускал. А один продвинутый пацан однажды еще и показал мне места неприличные: «Курочек щупаешь?» – и разъяснил, что щупают обычно вовсе не курочек. И Лушка вовсе не зря заставила Давыдова постелить «пинжак». И не просто так она «все еще» лежала на спине.