Что это за господа, то бишь месье, чем они занимаются, чего добиваются, остается неизвестным и даже не делается ни малейших попыток проникнуть в эту тайну. Остается нераскрытой и гораздо более важная тайна, служащая основным стержнем сюжета. Некая мадемуазель Ле Коз, неизвестно почему родившаяся в Берлине и имеющая неизвестные причины опасаться полиции, а еще более преследований некоего Бойаваля, «рябого человека в тесной одежде, но с огромными лапищами». Он носит с собой нож и, говорят, даже револьвер и ведет себя как блатарь с приглянувшейся девушкой, чтобы вынудить ее…
Опять-таки непонятно к чему: когда она однажды приглашает его зайти, он дает ей пощечину. В конце концов мадемуазель Ле Коз исчезает неизвестно куда, а Босманс через сорок лет находит Бойаваля – теперь он торгует недвижимостью, «сероглазый седой человек, подстриженный бобриком». Он говорит, что почти ничего не помнит и вообще он давно уже не тот. И никакой Маргарет Ле Коз тоже не помнит.
Зато в Берлине пожилая владелица книжного магазина, похоже, и есть та самая исчезнувшая мадемуазель. И Босманс не спеша, как делается все в этом романе, отправляется к ней, не испытывая особого волнения, – в мире Модиано не волнуются, даже вступая в драку.
Нет, в этом таки что-то есть: замедленный, словно подводный мир, в котором по неизвестным мотивам действуют обрисованные скупыми штрихами неизвестно откуда взявшиеся и неизвестно куда исчезающие фигуры… Это, пожалуй, все-таки некое новое слово: прежние художники стремились сгустить реальность, делая ее кто более яркой, кто более красивой, кто более безобразной, кто более значительной, кто более постижимой, а когда символисты начали разрабатывать поэтику намека на некие тайны, укрытые под покровом очевидности, то эти тайны грезились читателю как нечто высокое и глубокое. Драма абсурда тоже каким-то образом укрупняла реальность, делая ее то уморительно, то пугающе нелепой, как у Ионеско, то подвластной мрачному бессмысленному року, под гнетом которого всякая реплика наполнялась бездонным подтекстом, как у Беккета, но изобразить мир бытовой тягомотиной, не только не внося в реальность новые смыслы, но, напротив, изымая из нее даже те, что есть, не изменяя обыденность ни в сторону значительности, ни в сторону незначительности, ни в сторону постижимости, ни в сторону непостижимости…
Ведь когда мы читаем, скажем, телефонный справочник и ни про одного носителя прочитываемой фамилии не можем сказать ни слова, это совсем не говорит о непостижимости мира, но лишь о том, что у нас нет ни возможности, ни желания что-то узнать поподробнее об очередном Иване Ивановиче Иванове. Однако, если бы мне платили за то, чтобы я разъяснял высокие художественные достоинства телефонной книги, то я нашел бы, что наболтать: в современном городе люди сталкиваются друг с другом на краткие минуты, ничего друг о друге не зная, а затем расстаются навсегда, поэтому прежние истории, обладающие началом и концом, уже не соответствуют текущему моменту, и только телефонная книга дает подлинный образ сегодняшних человеческих отношений, с одной стороны, лишенных смысла, но, с другой, не перерастающих в символ бессмыслицы, как это было, скажем, у Кафки.
Я мог бы еще долго воспевать глубины телефонной книги, если бы мне за это платили, но мне не платят. А вот обозревателю газеты «Фигаро» платят, и он пишет по поводу «Горизонта»: «Одним словом, это Модиано. Да напиши он даже телефонный справочник – все равно покорил бы нас».
А уж нас тем более: наше пресмыкательство перед нобелевским брендом заставило бы нас, пряча глаза, проглотить и справочник. Но вот сами нобелевские манипуляторы – не такие же они эстеты, чтобы наслаждаться блюдом, которое надо три часа жевать, чтобы почувствовать хоть какой-то вкус? Протоколы стокгольмских мудрецов запечатываются на полвека, однако их приговоры последних десятилетий откровенно говорят о том, что они обращаются к литературе не за искусством, а за «благородством» – за подкреплениями каких-то политических мод или нужд. Особо отмеченный мудрецами роман Модиано «Дора Брюдер» (М., 2014) наводит на мысль, что и здесь без «благородства» не обошлось, – ведь премия присуждена за «искусство памяти, благодаря которому он смог раскрыть самые удивительные человеческие судьбы и описать мир человека времен оккупации». Так посмотрим же, что он раскрыл и описал.
«Восемь лет назад, листая старую газету «Пари-Суар» от 31 декабря 1941 года, я наткнулся на третьей странице на рубрику «Вчера и сегодня». В самом низу я прочел:
«ПАРИЖ
Разыскивается девушка, Дора Брюдер, 15 лет, рост 1 м 55 см, лицо овальное, глаза серо-карие, одета в серое спортивное пальто, бордовый свитер, темно-синюю юбку и такого же цвета шапку, коричневые спортивные ботинки. Любые сведения просьба сообщить супругам Брюдер, Париж, бульвар Орнано, 41».
Бульвар Орнано… Этот район был мне издавна знаком. В детстве я ездил с матерью на Блошиный рынок в Сент- Уан. Мы выходили из автобуса у заставы Клиньянкур, а иногда у мэрии XVIII округа. Было это по субботам или воскресеньям, после обеда. Зимой на тротуаре перед длинным зданием Клиньянкурской казармы прямо в потоке прохожих стоял фотоаппарат на треноге, и толстый фотограф с шишковатым носом и в круглых очках предлагал «фото на память». Летом он располагался на сходнях в Довиле, перед баром «Солей». Там желающие находились. Но здесь, у заставы Клиньянкур, мало кто из прохожих хотел сфотографироваться. На нем было поношенное пальто, один ботинок прохудился.
Я помню бульвар Барбес и бульвар Орнано, совершенно безлюдные, солнечным воскресным днем в мае 1958 года. На всех перекрестках стояли группы жандармов – в связи с алжирскими событиями.
Бывал я в этом районе и зимой 1965 года. Моя тогдашняя подруга жила на улице Шампьонне. Номер телефона Орнано 49–20.
К тому времени воскресный поток прохожих, спешивших мимо казармы, наверно, уже унес толстого фотографа, но я ни разу не подошел посмотреть, там ли он. А кто, собственно, жил в этой казарме? От кого-то я слышал, что там располагались колониальные войска.
Январь 1965 года. На перекрестке бульвара Орнано и улицы Шампьонне смеркалось около шести. Я был никем, я растворялся в этих сумерках, в этих улочках.
Кафе в самом конце бульвара Орнано, последнее по четной стороне, называлось «Верс-Тужур» – «Наливаю всегда». Левее, на углу бульвара Нея, было еще одно кафе, с музыкальным автоматом. На перекрестке Орнано Шампьонне аптека и два кафе, и одно, самое старое, на углу улицы Дюэсм.
Сколько же я провел времени в ожидании в этих кафе… Рано утром, еще затемно. Под вечер, в сумерках. Совсем поздно, когда уже закрывали…
Каждое воскресенье вечером на улице Шампьонне, у детского сада, стояла черная спортивная машина – кажется, «Ягуар». Сзади на ней была табличка: «И.В.» Инвалид войны. Такая машина в этом квартале – как-то странно. Я все думал: интересно, как выглядит ее владелец?»
Я привожу столь длинный отрывок снова с той же целью – чтобы вы как следует прониклись «миром человека времен оккупации»: о мире этого человека почти ничего (он никак не изображен), о самом человеке одни анкетные данные, о собственном же мире очень много, но тоже главным образом в виде перечислений.
Поскольку в современном искусстве комментатор важнее творца, то и отсутствие изображения можно возвести в новый художественный метод. Можно порассуждать, что от девочки, канувшей в бездну Холокоста, и впрямь не осталось ничего, кроме архивных справок, что по улицам, по которым мы ходим, прежде ходили люди, нами никогда не вспоминаемые, и гений Модиано в том и заключается, что он изображает «мир человека», не изображая ни мира, ни человека…
Я тоже могу обосновать все, что пожелаю, но ради чего мне объявлять особым миром отсутствие оного? На это и без меня имеются охотники, а с меня довольно и «Белого квадрата» Малевича.
Сердце-пустыня
«Творчество Герты Мюллер – одно из самых значительных явлений в современной немецкой литературе, – настраивает нас на почтительный лад обратная сторона болотно-зеленой обложки романа «Сердце-зверь» (СПб., 2010). – Оно отмечено многочисленными премиями, венчает которые Нобелевская премия по литературе, присужденная писательнице в 2009 году.