Кедури абсолютно правильно подчеркивает, что для выхода из кошмара войны всех против всех интересы индивидов и государств должны быть разграничены с предельной точностью. «Но если язык становится критерием государственности, ясность о сущности нации растворяется в тумане литературных и академических теорий, и открывается путь для двусмысленных претензий и неясных отношений. Ничего иного не приходится ждать от теории национализма, которая открыта учеными, никогда не стоявшими у власти и мало что понимавшими в необходимости и обязательствах, присущих взаимоотношениям между государствами». Тем самым, «вместо того чтобы укреплять политическую стабильность и политические свободы, национализм на территориях со смешанным народонаселением провоцирует трения и взаимную ненависть». «С уверенностью можно сказать, что создание национальных государств, унаследовавших положение империй, не было прогрессивным решением. Их появление не способствовало ни политической свободе, ни процветанию, их существование не укрепляло мир. По сути, национальный вопрос, который, как надеялись, будет решен с возникновением этих государств, лишь обострился». Пацифист и космополит Стефан Цвейг тоже был не в восторге от версальской нарезки: «Нет ничего опаснее, чем мания величия карликов, в данном случае маленьких стран; не успели их учредить, как они стали интриговать друг против друга и спорить из-за крохотных полосок земли: Польша против Чехословакии, Венгрия против Румынии, Болгария против Сербии, а самой слабой во всех этих распрях выступала микроскопическая по сравнению со сверхмощной Германией Австрия». Про независимую Литву Цвейг и вовсе забыл, хотя Польша сразу же оттяпала у нее «исконно польское» Виленское воеводство.
Никакая их мания величия не помешала проглатывать малые страны поодиночке ни Гитлеру, ни Сталину, тогда как, если бы им противостояли крупные империи, они, глядишь, еще подумали бы. Кедури успел застать распад советской «империи зла» и отнесся без всякого энтузиазма к появлению новых, не успевших набраться опыта и ответственности игроков на международной арене. Он даже успел высказаться в том духе, что международная политика не может руководствоваться метафизическими рассуждениями, кто из игроков воплощает добро, а кто зло, но должна стремиться к проверенному принципу равновесия сил. В котором, казалось бы, больше всех заинтересованы именно малые народы – вечные яблоки раздора и арены столкновений больших держав. Однако помимо рациональных соображений, справедливо пишет Венцлова, «есть соображения национального самосознания, национальные амбиции, стремление играть самостоятельную историческую роль». Однако у малых народов нет ни малейших возможностей играть видную историческую роль на силовом поприще, – единственная их возможность производить впечатление на мир – поставлять ему гениев, и на историческом суде Литве зачтется не ВВП, не чистые скатерти и не натовские танки, а Микалоюс Чюрленис (как волшебно звучит!).
Именем одного из творцов электрической цивилизации Николы Теслы, реализовавшего свой талант в Америке, в сербском Белграде назван аэропорт, а в Подгорице (главный город Черногории) и в Загребе (столица Хорватии) имеются улицы его имени: серб Тесла родился в Хорватии, учился в Австрии и Чехии – все в одном государстве: в Австро-Венгерской империи. А если бы нынешние границы были прочерчены уже тогда, еще неизвестно, как бы сформировался его дар. Ну а грандиозные проекты, для которых он был рожден, для небольшого государства были бы уж точно неподъемны. Наш Королев тоже не обрел бы бессмертие, если бы не имел в своем распоряжении целую промышленную империю. Да, отделяясь от империй, малые народы оказываются еще дальше от возможности оставить бессмертный след в истории. Представим, что какая-то российская область вообразила себя отдельной нацией и выделилась в независимое государство. Тогда декан местного матфака превратился бы в национального Колмогорова, краеведческий музей в местный Эрмитаж, единственный член Союза художников оказался бы новым Репиным или Врубелем, а член Союза писателей Пушкиным или Толстым. А одаренной амбициозной молодежи, которая прежде ехала «поступать» в Москву и Петербург, пришлось бы либо учиться у классиков областного масштаба, либо отправляться за границу – часто в один конец (сам Венцлова был принят в американскую филологию благодаря «имперским» именам еврея Лотмана и немца Проппа).
Большего авторитета, к слову сказать, национальным меньшинствам легче достичь в более «отсталой» империи, где на продвинутые малые народы взирают со смесью раздражения и почтения, чем в «передовой» цивилизации, взирающей на новичков свысока. Империи в отличие от наций, стремящихся замкнуться в себе, едва ли не единственное средство вовлечь народы в общее историческое дело. В тех случаях, разумеется, когда имперская власть служит величию и бессмертию имперского целого, а не националистическим химерам. Немцы в царской империи, евреи в ранней советской сделали более чем достаточно и для государства, и для самоутверждения – и продолжали бы служить тому и другому верой и правдой, если бы Сталин не принялся превращать империю в национальное государство.
Однако лично я до последнего остаюсь верным имперскому духу! Меня по-прежнему чаруют имена Шяуляй (непременно через «я»), Каунас, Варена, Друскининкай… Сердце сжимается, совсем как в эпоху исторического материализма, когда я мысленно прогуливаюсь по дворикам Вильнюсского университета или на цыпочках, чтоб не спугнуть, приближаюсь к костелу Святой Анны, а русификация мне и тогда показалась бы бредом: меня пленял именно латинский алфавит, и назвать аллею Лайсвес аллеей Свободы для меня было бы верхом кретинизма. А беды, которые Советский Союз принес в родную Летуву, представлялись мне (да и представляются) одной общей бедой, в которую ввергло себя впавшее в безумие человечество, и что считаться обитателям общего сумасшедшего дома, у кого хватило и у кого не хватило сил разорвать смирительную рубашку! С нежностью и печалью я вспоминаю и Алма-Ату, и Тбилиси, и Самарканд, и Киев, но все-таки я не настолько безумен, чтобы хоть на мгновение помыслить о земном воплощении своей небесной империи, – земной мир живет другими сказками, требующими ненависти и крови. Но вдруг мой постимперский синдром каким-то чудом охладит эту ненависть хоть на миллионную долю градуса?..
Азбучные обиды
Я не сумел заставить себя полюбить поэзию Чеслава Милоша – очень уж он рассудочен, повествователен, сдержан. Не говоря уже о том, что верлибр и вообще лишает поэзию музыки. Заслуга писателя тем выше, чем меньше он обязан материалу, а у Милоша сильнее всего получается там, где речь заходит о событиях, в любом изложении производящих сильное впечатление. Впрочем, о чем, прозаик, ты хлопочешь? Суди, дружок, не свыше сапога. Лучше возьмись за «Азбуку» – одну из последних книг нобелевского лауреата (СПб., 2014). Представьте, что мемуарист, включенный в историю не менее мощно, чем Эренбург или Герцен, написал свои «Люди, годы, былое и думы» в виде словаря, расположив в алфавитном порядке людей, которых он знал, события, участником или современником которых он был, предметы или даже науки, пробудившие в нем серьезные мысли. В таком примерно духе.
«Абраша. С Абрашей я познакомился в Париже, когда жил в Латинском квартале после разрыва с Варшавским правительством, то есть в 1952 году. Он был польским евреем по фамилии Земш, учился в Сорбонне, а точнее, был вечным студентом, то есть принадлежал к числу людей, для которых студенческий образ жизни – алиби: лишь бы не влезать в хомут карьеры, заработка и т. д. Абраша немного рассказывал мне о своем прошлом. Он служил в польской армии в Англии, и, по его словам, там ему не давали проходу антисемиты. Потом воевал в Палестине с англичанами», – и так через студенческий мятеж 1968-го до начала следующей, небольшого формата страницы: «Абраша покончил жизнь самоубийством, но я не знаю ни даты, ни обстоятельств».