Явление «Одного дня Ивана Денисовича» народу свершилось на фоне уже наметившегося лагерного канона: в центре повествования должен стоять честный коммунист, хранящий верность партии, Ленину и коммунизму. Симоновский Серпилин в «Живых и мертвых» так даже без долгих слов в кровь избил троцкиста, осмелившегося поделиться с ним своими мыслишками насчет того, что партия переродилась, а революция погибла: «Коммунизм был и оставался для него святым и незапятнанным делом». А Солженицын рисует мир, в котором нет ни Ленина, ни Троцкого, ни коммунизма с индустриализацией, – мир, до оторопи похожий на тот, в котором жили мы сами, только с удесятеренной концентрацией хамства и неуюта (смертные ужасы проходят больше на периферии как упоминания). И спасаются люди – до оторопи живые и обычные – вечной человеческой спайкой да трудом, в котором хоть на час, да могут ощутить себя хозяевами своей судьбы.
Лишь после «Одного дня…» до меня дошло, что «сталинские перегибы» – это не трагедия «честных коммунистов», а всенародная трагедия!
А «В круге первом» мы переворачивали каждую страницу, как в доме собственном мы отворяем ставни, – отдувая папиросную бумагу, сквозь которую просвечивал блеклый шрифт какого-то восьмого экземпляра, и все это нужно было проглотить за одну ночь… Под утро уже ничего не соображаешь, понимаешь только одно – все не так, как тебя учили! И Сталин-то оказался мало того, что самовлюбленный осел, ослепленный собственной пропагандой, но еще и сотрудник царской охранки, и трус, бежавший из Москвы, когда немцы надвинулись на столицу. И с Учредительным собранием тоже было все не так, и с атомной бомбой, и…
Всего не упомнишь, но главное становилось ясно: всю историю правдами и неправдами нужно изучать заново.
Хотя бы и по «Красному колесу» (только бы достать и упиться правдой!). Но поскольку «Колесо» в перестроечную пору пришлось читать уже без спешки, стали различаться и художественные качества: все, что относится к истории, ужасно интересно, все, что ближе к очерку, просто интересно (хотя можно бы и покороче), а все, что претендует на лирику, либо плохо, либо провально.
Однако историософская-то мысль, явившаяся средь демократического пиршества, от этого не становилась менее сенсационной: Россию убила демократия, «большевицкая» диктатура сумела овладеть только трупом. Практические советы Солженицына, как нам обустроить Россию, тоже были растиражированы с величайшей серьезностью – его репутацию государственного деятеля погубило лишь телевидение. Не должен царский голос на воздухе теряться по-пустому – Сталин это хорошо понимал: не нужно высказываться по конкретным вопросам, в которых судьей может быть каждый. Впрочем, никакая мудрость без поддержки террора не может породить всеобщего одобрения. Но Солженицын всерьез верил и желал осуществления своих фантазий, выношенных им «в отрыве от производства», от всякой практической деятельности. Как это было и у ненавидимых им коммунистов.
Сегодня уже мало кто ищет «В круге первом» практических ответов – каким же сделался этот роман, вернувшись из пропаганды в литературу? Герои схематичны, но не до полной мертвенности, кое-что они все ж таки творят и за пределами своих идеологических функций, – зато сюжет служит идеологии верой и правдой. Жертвуя читательским доверием и жизненной достоверностью. Ищущему герою случай постоянно подбрасывает то людей, то бумаги, которые последовательно рассказывают обо всех оболганных институтах и явлениях, – о Серебряном веке, о сталинских интригах, о церкви…
О церкви образованный умный Яконов когда-то спорил с любимой девушкой, но он не помнит ни ее голоса, ни волоса – одни идейные прения. Вот и для читателя главные солженицынские персонажи остаются почти бестелесными. Зато все они находят повод высказаться о центральном сюжетном предмете – об атомной бомбе: допустимо или нет наделять ею Усатого? Даже носитель народной мудрости Спиридон («Волкодав прав, а людоед нет») призывает эту бомбу на свою и «мильёна людей» голову – лишь бы уничтожить «Отца Усатого и все заведение их с корнем».
Да-с, вот так-с. Не больше и не меньше. В Солженицыне уживались народный заступник и пророк-мститель, готовый жертвовать и народом, только бы покарать пламенно ненавидимое им зло. Либеральный Запад этого сначала, по-видимому, либо не заметил, либо усмотрел в солженицынском экстремизме обычную русскую склонность к утопическим крайностям. Именно из-за нее Нобелевский комитет в свое время отказал в премии Льву Толстому, которого со всех сторон выдвигал весь мир – Солженицыну же премия была присуждена «за нравственную силу, почерпнутую в традиции великой русской литературы». Он был ославлен на Западе как утопист и авторитарный фанатик лишь после того, как подверг в тысячу раз менее испепеляющей критике уже не чужое, а их собственное, западное общество.
В одном своем письме неистовый Шаламов назвал Солженицына орудием холодной войны, но я не верю, что Запад превозносил Солженицына исключительно назло надменному соседу. Хотя, судя по всему, в западной истории Солженицын так и останется сокрушителем русского коммунизма, не возвысившимся, однако, до понимания либерально-демократических идеалов (сколько русского волка ни корми…). В России же он наверняка будет включен в Пантеон национальных героев скорее государственных, чем народных, – в противовес, скажем, Высоцкому. И в этом есть своя логика: Солженицын призывал во имя государства Российского подняться над суетными правами личности – посткоммунистические государственники полностью поддержали этот лозунг, отнеся в разряд суетного и месть коммунистическому прошлому.
Уже и на похоронах Солженицына присутствовали в основном лишь высшие чины государства. Тогда как на народном митинге у Соловецкого камня в Петербурге собрался совсем узкий круг интеллигентов, мало кому из которых было меньше пятидесяти. Постсоветская интеллигентская рвань с густой примесью евреев, мог бы выразиться чей-то злой язык, перефразируя Булгакова. «Двести лет вместе» были прощены старыми почитателями борца с коммунистической химерой. Теперь они снова вместе. Хотя отныне Солженицын будет становиться все более и более стабилизирующей, а не раскалывающей общество фигурой: мало кто из респектабельных политиков захочет ронять свой авторитет, порицая национального героя. Прочно занявшего место в воодушевляющей истории: в нее попадают за масштаб, а не за практический результат.
Это о роли Солженицына в политике. Но роль его и в литературе, возможно, не скоро иссякнет. Мировой успех его романов способен пробудить вкус к дидактическому эпосу, влечение ко всеобъемлющему изображению мира, стремящемуся коснуться каждой злободневной проблемы и по каждой произнести приговор. И почти наверняка потерпеть поражение, ибо никто из современных писателей не обладает ни столь всеобъемлющими познаниями, ни всеобъемлющим идеалом, чтобы с уверенностью выносить приговор всему сущему – не говоря уже о том, что дидактика чрезвычайно трудно уживается с художественностью. Иллюзией пребывания на такой высоте сегодня обладают лишь писатели крайне малокультурные, воспроизводящие в своих «эпических полотнах» в основном слабости Солженицына: схематизм персонажей-символов, неправдоподобную логичность диалогов, услужливость сюжета, подбрасывающего героям именно те события, которые работают на замысел автора…
Когда эти качества не оплачены героической судьбой и огромной исторической ролью, людям с литературным вкусом уже ничто не мешает отнестись к ним иронически. Но людей без вкуса несравненно больше, поэтому солженицынская школа будет еще долго греметь и венчаться всевозможными премиями, включая нашу Государственную и Нобелевскую неизвестно чью.
С очень уж громкими премиями ясно только одно: их присуждает чернь.
Подпочвенный почвенник
Твардовский любил выделять в особую группу поэтов, которых читают те, кто вообще-то стихов не читает. Именно такими читателями в своем провинциальном детстве я и был окружен: стихов они вообще-то не читали, но «Теркина» читали все. И меня понемногу начало раздражать, что они замечают только «содержание», не обращая внимания на волшебную красоту звуков и образов: