И густой поземкой белой
Ветер поле заволок,
Вьюга в трубах обгорелых
Загудела у дорог.
(Я намеренно буду приводить цитаты по памяти: пусть их точность подтверждает мою привязанность к Твардовскому, а ошибки – давность этой привязанности.) А какая звукопись: на просторе ветер резок, зол мороз вблизи железа… Не бессмысленное бальмонтовское нагромождение созвучий, но виртуозное слияние «режущего» смысла с «режущими» звуками!
Однако в университете нашей культурной столицы я столкнулся с любителями поэзии куда более утонченными. Оказалось, что Твардовский сильно простоват, что повествовательность, сюжетность в поэзии вообще моветон, что поэзия должна заниматься оттенками, нести в себе тайну… Тогда-то мне впервые и предстала эта царственная квадрига: Пастернак, Мандельштам, Ахматова, Цветаева.
Возможно, таков вообще наш российский рок – всякой царственности суждено перерождаться в деспотизм. Хотя скорее всего против Твардовского просто работает деспотический ход вещей. Теперь я и сам лучше понимаю, чего не находили мои высококультурные друзья у Твардовского, так щедро наделенного судьбой:
Нет, жизнь меня не обделила,
Добром своим не обошла,
Всего с лихвой дано мне было
В дорогу – света и тепла.
И сказок в трепетную память,
И песен матери родной,
И старых праздников с попами,
И новых с музыкой иной.
И в захолустье, потрясенном
Всемирным чудом наших дней,
Старинных зим с певучим стоном
Далеких, за лесом саней.
И весен в дружном развороте,
Морей и речек во дворе,
Икры лягушечьей в болоте,
Смолы у сосен на коре.
И летних гроз, грибов и ягод,
Росистых троп в траве глухой,
Пастушьих радостей и тягот,
И слез над книгой дорогой.
И ранней горечи и боли,
И детской мстительной мечты,
И дней, не высиженных в школе,
И босоты, и наготы…
Всего – и скудости унылой
В потемках отчего угла…
Нет, жизнь меня не обделила,
Добром своим не обошла.
Ни славы замыслом зеленым,
Отравой сладкой строк и слов,
Ни кружкой с дымным самогоном
В кругу певцов и мудрецов,
Тихонь и спорщиков до страсти,
Чей толк не прост и речь остра
Насчет былой и новой власти,
Насчет добра и недобра…
Вот именно тем, чем так щедро наделила поэта судьба, – именно этим она его и отделила от очень многих не в первом поколении интеллигентных и не в первом поколении городских читателей. Сокровища, которые певец столь блистательно разворачивает перед нами, – это сокровища именно деревенского детства. И не просто деревенского – пореволюционного. И не просто пореволюционного – восхищенного наступлением советской власти. Дивные по красоте строчки «Старинных зим с певучим стоном / Далеких, за лесом саней» перекликаются со «Всемирным чудом наших дней» – но многие ли из интеллигентных читателей (а неинтеллигентные сегодня поэзию почти не читают – хотя вроде бы и хоть стихи, а все понятно, все на русском языке), так вот, многие ли из интеллигентных читателей видят в коллективизации и индустриализации всемирное чудо, а не трагедию?
Даже в великолепных гимнах земле в «Стране Муравии» то и дело скрипят на зубах песчинки идеологической заданности. «Земля крошится как пирог – / Хоть подбирай и ешь!» – эта любовь крестьянина к земле способна захватить и горожанина. Но предыдущие строки – «Пласты ложатся поперек / Затравеневших меж», – это уже радость обобществления, уничтожения собственного земельного надела, привязанность к которому в значительной мере и породила власть земли над крестьянской душой: «Посеешь бубочку одну – и та твоя», «И никому не кланяйся, / Себя лишь уважай»…
Твардовский слишком часто воспевает враждебные друг другу стихии, но это трагедийное начало (которого он, впрочем, чаще всего не замечает) не главное, что угрожает его долгой жизни в русской поэзии. Жизнь Твардовского в русской поэзии зависит от того, сохранится ли в России такое социальное явление, как народная интеллигенция.
Интеллигенция, эмоционально связанная с жизнью не просто социальных низов, но – деревенских низов. И не просто деревенских, но сохранивших определенную патриархальность, видящих в земле не только средство производства, но поэтическую стихию, связанных с фольклором и преданьями старины глубокой… И при этом не усматривающих в ужасах и безобразиях советской власти одного лишь сочетания бессмысленного деспотизма и рабского повиновения, но воспринимающих и этот период как трагедию, в которой есть свой подвиг и своя высота.
Будет жить народная интеллигенция – будет жить и Твардовский. Она и он – это просто-таки близнецы-братья.
Или ее лучше назвать народной аристократией?
Либеральная общественность уж столько честила наш народ за то, что ей никак не удается окончательно развенчать Сталина в его воображении: он-де, народ, отвергает гуманистов и обожает убийц! Однако я в такое не верю. Никто не любит убийц, – где песни о Чикатило? – но всякий народ – аристократ, а не интеллигент: он предпочитает помнить о подвигах, а не об их цене. Я уже упоминал, что после публикации поэмы «За далью – даль» главу «Так это было» Ахматова назвала новой ложью за то, что Сталин там предстает величественным и в свершениях, и в злодеяниях: «То был отец, чье только слово, / Чей только брови малый знак – / Закон, исполни долг суровый, / И что не так, скажи, что так». «Обрушить свой верховный гнев», «Но не ударила царь-пушка, / Не взвыл царь-колокол в ночи» – того, кто явлен в столь органных звуках и величественных образах, почти невозможно опустить до мерзкого злобного карлика, каким царственная Ахматова желала сохранить Сталина в истории. Даже монархам не совладать с мнением, да, мнением народным: в этом пункте желания гуманистов приходят в столкновение с психологическими интересами отнюдь не прагматической власти, как они ошибочно думают, но – романтического народа.
Ибо, как уже говорилось выше, всегда будут сосуществовать две истории – история научная, озабоченная точностью и полнотой фактов и занимающая лишь горстку интеллектуалов, и история воодушевляющая, создающая у народа возвышенный образ самого себя. Образ, без которого всякий народ обречен на упадок: некрасивому жалкому народу люди не захотят приносить даже самые малые жертвы, без чего невозможно выстоять в кризисные эпохи, на которые столь щедра история. Изобразить же величественной страну с карликом во главе было бы не под силу даже трем Шекспирам: приукрашивая Сталина, народ приукрашивает самого себя, и справиться с его желанием видеть себя красивым не под силу всем гуманистам и моралистам мира.
Если человеку недостает возвышающей правды, он тянется к возвышающему обману, – да, концепция Твардовского, видимо, и есть предельно допустимый народным сознанием приговор Сталину.
Иными словами, если даже Твардовского сегодня читают мало, то восприятие нашей истории в самых мучительных ее аспектах все равно развивается «по Твардовскому».