Судя по «Смерти в кредит», подлости Селин наглотался за десятерых. Убедив меня, что самым несчастным в мире классом является средний класс – не рабочий или крестьянин, не имеющий особых амбиций, а именно маленький торговец или приказчик, из последних, поистине героических сил старающийся сохранить незапятнанным свой белый воротничок (мать героя, ковыляющая по клиентам на почти гангренозной ноге, иной раз приводит на память буквально Алексея Мересьева).
«Мне купят пиджак и двое брюк сразу… Но только в следующем месяце… Сейчас на это не было средств… Их едва хватало на жратву… Платить надо было восьмого, а счет за газ запаздывал! И еще налоги! И машинка отца!.. Из этого было не выбраться!.. Всюду попадались предупреждения о налогах! Их находили на всей мебели, фиолетовые, красные или голубые!..
Отсрочку я все же получил! Не мог же я ходить к хозяевам в изношенном, залатанном, обтрепанном костюмчике, с рукавами до локтей… Это было невозможно! Особенно в магазинах модных товаров и розничной торговли, где все они одеваются франтами».
«Что же дальше, маленький человек?» – Селин не пожелал оставаться маленьким. Он уважать себя заставил – ведь ненависть одна из высших форм уважения. Скорее всего ему, как и всякому смертному, хотелось любить и быть любимым, но жил он по обратной формуле: ненавидеть и быть ненавидимым.
Зачем он подписывается на респектабельную «Фигаро»?
«Я ведь зря не подписываюсь… каждый день – пять колонок назидательных смертей… и обратите внимание, за несколько лет… ни одного грязного коллаборациониста, похороненного, как они… с почестями, благословениями… глухо!.. таких жмуриков зарывают в вонючей земле без святой воды и хора детишек… чудовища… Поклэн едва избежал подобной участи… а я… у меня уже все повычеркивали… соскребли с наших плит на Пер-Лашез, папу, маму, меня…».
«И не только некрологи! еще одна маленькая радость!.. вести из бывших колоний… недавние избиратели набрасываются, обезглавливают и зажаривают задержавшихся там белых… о, да у них и в мыслях нет ничего расистского и антигуманного! в сыром виде с солью!.. в Тимбукту нет свастик! коричневая чума навсегда поселилась в Германии!..» Европа же «погибла под Сталинградом».
Но все-таки главное бедствие это скрещивание. «Кровь белых не способна устоять перед скрещиванием!.. они становятся черными и желтыми!.. и это конец! белый – это материал для скрещивания, он обречен на исчезновение! его кровь подавляется! Азенкур, Верден, Сталинград, линия Мажино, Алжир – всего лишь жалкие мясорубки!.. для белого мяса!»
Иногда его клокочущий сарказм становится прямо-таки пророческим:
«Вот богатым – тем нужно лишь одно… чтобы ничего не менялось!.. а коммунисты?.. е-мое! да скоро все сольются с ними в экстазе! вот увидите!.. суперплутократы, прошедшие через века естественного отбора… однажды они все облачатся в вечерние наряды и соберутся на большую вечеринку… как-нибудь, попомните мое слово, руководители крупных банков совместно с мастерами живописи, звездами эстрады и хлопковыми и цинковыми магнатами проведут мастер-класс в Москве…»
Этот мастер-класс не отменит войн, но даже во время атомной войны власть имущие будут доставлять друг другу ракетами клубнику из Финистера в Крыжополь.
Подобными сарказмами неотступно перемежаются бомбежки и бредоподобный абсурд беженского ада, в который вплетаются еще и прокаженные и умственно отсталые дети, выдав которых за шведских сирот, а себя за их сопровождающего, Селину в конце концов и удалось пробраться в Данию. Где он и отсидел в тюрьме, и несколько лет промучился в ссылке, но все-таки сохранил жизнь.
Чтобы до конца дней оплакивать свою независимость. «Вот я, например, никому ничего не должен: ни Ахиллу, ни Гитлеру, ни Нобелю, ни Сталину, ни Папе! И вот результат: я уже едва волочу ноги на свои доходы…» (Ахиллом Селин именует издателя Галлимара).
Однако певец трусости держится героем: «Скоро я добьюсь того, что их вообще перестанут читать… всех прочих! Расслабленных импотентов! Погребенных под премиями и манифессами!»
Нужна ведь тоже своеобразная храбрость, чтобы до такой степени не скрывать зависти к лауреатам и кавалерам! Впрочем, это все та же храбрость откровенности (я намеренно не употребляю оценочного выражения «храбрость бесстыдства»).
«Когда я смотрю на всех этих знаменитых писателей, какие они сколотили себе состояния… Бог знает, на каких Потопах! И не замочились, а?.. ни волоска!.. от такой хитрожопости!.. у меня просто руки опускаются!.. это не укладывается у меня в голове! Я им завидую». «Я завидую этим ловким бездарным писателям так сильно, что и не передать!..»
Он завидует даже евреям, которых Тель-Авив собирает повсюду: «в Патагонии, на Аляске, в Монтре, в Кейптауне – еще бы, ведь всех их так ужасно преследовали, они все так утомились, возделывая целину в банках при помощи серпа и молота… как они там, в Тель-Авиве радеют о своих рассеянных по миру братьях! С какой помпой их там встречают: реки слез, охапки азалий, подношения натурой и деньгами, хоровое пение, поцелуи… черт! А вот у нас так не принято… «а, это ты, проклятый ублюдок!.. ну давай, приезжай поскорей, мы тебя добьем!»… причем все сливаются в едином порыве: родственники, друзья, судьи, палачи!»
Но писатель сам свой высший суд. «Я никогда не давал себе ни малейшей поблажки и никогда не дам… да другие, думаю, не станут со мной церемониться!.. вокруг ведь одна подлость… а вообще-то я собой доволен… мне не в чем себя упрекнуть…».
Не то что всех прочих. «В прежние времена люди дышали полной грудью, купались в грязи, как свиньи, наставляли друг другу рога, постоянно совершали кровосмешения, только этим и занимались, а какие изощренные убийства они готовили – даже боги исходили слюной от зависти… ну а теперь, даже если вы вознамеритесь стереть с лица земли целый континент… на это уйдет две… от силы три минуты! Вот так! стоит ли удивляться, что люди утратили вкус к жизни?..»
«Но больше всего меня во всей этой истории смущает способность людей держать нос по ветру… когда об этом думаю, меня так всего и передергивает… если бы, к примеру, чаша весов склонилась в сторону Гитлера, ну хотя бы самую малость, вы бы сейчас сами увидели, как все превратились бы в его сторонников… начали бы соревноваться, кто повесил больше евреев, кто самый преданный нацист… кто первым выпустит кишки Черчиллю, вырвет из груди сердце Рузвельта, поклянется в любви Герингу… стоит ситуации резко измениться в ту или другую сторону, как все сразу же, отталкивая друг друга, кидаются лизать зад победителям… о, с каким рвением сейчас бы все поддерживали Адольфа, уверяю вас, так тоже могло бы быть!..»
Но вот это таки и неправда: да, и поддерживали бы, и лизали бы, но значительная часть лизала бы без рвения, а менее, а может быть, и более значительная и вовсе бы не лизала, а только старалась не попадаться на глаза.
И у меня есть серьезное подозрение, что Селина, писателя, разумеется, очень мощного, но отнюдь не гениального, гением считают именно те, кому по душе не его правда, а его неправда. Те, кому мало реальных и огромных пороков человеческого рода, – кому требуется их зачем-то еще и преувеличить.
Только преувеличенные пороки почему-то кажутся им настоящей правдой, которую будто бы первым швырнул в лицо человечеству именно Селин: «Быть может, непомерная тяжесть существования как раз и объясняется нашими мучительными стараниями прожить двадцать, сорок и больше лет разумно, вместо того чтобы просто-напросто быть самими собой, то есть грязными, жестокими, нелепыми. Кошмар в том, что нам, колченогим недочеловекам, с утра до вечера навязывают вселенский идеал в образе сверхчеловека».
И все-таки в великолепной остервенелости Селина есть какое-то особое, заставляющее поеживаться обаяние, и, дочитав изрядно поднадоевшую трилогию, через некоторое время обнаруживаешь, что тебе жаль расставаться с ее ощетинившимся против всего света автором.
И до боли жаль его самого. Ведь какого рода скромность уже на склоне лет он ставил себе в заслугу? Он никогда не выходил на публику, предварительно не измазавшись дерьмом. И заплатил за это очень дорого. Это сегодня оплевывание святынь сделалось выгодным и безопасным бизнесом, а в довоенные простодушные времена для этого требовалось иной раз идти на серьезные жертвы.