— Начётники, счетоводы!..
— И я о том, Вазген Григорьевич. Такие, а не я «хоронят советскую разведку», — блеснул вольным цитированием фразы из беседы с недавним «приватом» благодарный Герман. — В разведки должны служить Остапы Бендеры, Бомарше и Герберты Уэлсы, а не Плюшкины и Берлаги!
— Откуда ты этой ахинеи набрался? — вскинул давно не стриженые брови полковник.
— «Приват» мой, Ефим Моисеевич мудростью на встрече делился.
— Ефи-и-им? — врастяжку повторил имя старика Геворкян, и вдруг зашёлся беззвучным смехом, — Этот научит!.. А ты его не спрашивал, как он вместе со своим другом Сашей Орловым и перебежчиком Вальтером Кривицким в Испании закупали старое кайзеровское оружие для интербригад по цене нового. Заметь, — у фашистской Германии! Это тебе ни о чём не говорит?
— Нет, конечно. Слаб я ещё в шпионских премудростях. Мне эти ваши с Ефимом Моисеевичем истории напоминают тайны Мадридского двора.
— Да, что верно — то верно! О его биографию сам Чёрт ногу сломит. Ефим даже пару лет сидел, когда Орлов с кассой резидентуры в бега подался. Тёмная история, ничего не скажешь. Тогда его причастность к измене Родине тех двоих не доказали, предоставили возможность трудиться дальше. После войны направили помогать налаживать работу разведки Израиля. Потом опять посадили…
— Что-то меня от этой романтики холодок по коже пробирает, — поёжился Герман. — Всё так запутано, как в моей личной жизни.
— А что у тебя там?.. В пьянках на сборах отметился, теперь, похоже, на чужих жён потянуло, так что ли?!
— Как можно, Вазген Григорьевич! — не на шутку встревожился Поскотин, — Я и без женщин в своей жизни никак не разберусь, всё в крайности бросает.
— Оно и видно! Нет в тебе внутреннего стержня, — вздохнул полковник. — Да, кстати, давно я в твоём «Бермудском треугольнике» не ковырялся. Как там у вас?
— Штиль по всей акватории, товарищ полковник.
Театральные страсти
Герман не лгал. После чреды передряг в «Бермудском треугольнике» установилось затишье. Капитан Дятлов, словно очистившийся от скверны грешник, весь обратился в семью, наладил быт, приобрёл жене стиральную машину и духовой шкаф, после чего стал быстро наливаться статью на домашней выпечке. Мочалин забросил Камасутру, взялся за ум, выправил хинди и, зачастил по театрам, подчиняясь железной воле супруги Эльвиры. «Я эту „Пиковую даму“ не видеть, ни слушать уже не могу! — играя желваками, делился своими впечатлениями о культурном досуге жертва Мельпомены. — Она мне напоминает другую „даму“, у которой мы с тобой, Гера, так беззаботно проводили время. А помнишь, вы с Ольгой нас выгнали…» «Помню-помню», — уходил от продолжения темы его друг, который в отличие от остальных «бермудов» всё более погружался в пучину запретных страстей.
Герман театры не жаловал. Его подводили особенности собственного зрительного восприятия. На балете он возбуждался и начинал громко сопеть, оперу старался смотреть с закрытыми глазами, а на драматических спектаклях никак не мог примириться с ветхостью и скудностью театральных реквизитов, не говоря уже о банальности страстных диалогов, смысл которых постоянно от него ускользал. Единственный спектакль, на который он ходил дважды был ленкомовский «Юнона и Авось». На нём впервые слились в экстазе все его органы чувств, породив гармонию ощущений, включая тактильные, когда он просидел недвижимый почти два часа, обмениваясь эмоциями через сцепленные пальцы рук с прижавшейся к нему Ольгой.
Культурная жизнь Москвы притягивала провинциалов на уровне безусловных рефлексов. Столичные снобы ворчливо уступали натиску понаехавших со всех концов соплеменников, штурмовавших спектакли и концерты, с тем чтобы вернувшись в свои индустриальные захолустья с видом знатоков обсуждать достоинства и недостатки областных театров и музыкальных коллективов. С началом лета мастера культуры мегаполиса снимались с насиженных мест и устремлялись на гастроли по городам и весям необъятной страны, уступая свои площадки творческим коллективам из Пензы, Магнитогорска или того же Омска.
Накануне начала экзаменов в Москву как раз нагрянули артисты оперы и балета из родного для Германа Новосибирска. Помимо двух балетов и трёх опер земляки привезли ему сына, которого он не видел со дня поступления в Институт. В балетной труппе оказался дальний родственник его жены, который, приняв на вокзале из рук безутешных стариков дёргающееся всеми конечностями шестилетнее тельце их первенца, перевёз его в столицу. Принимая сына, Поскотин торжественно поклялся присутствовать на премьере «Спартака», в котором заглавную роль исполнял родственник жены, но слово не сдержал, сославшись на зачёт по международному законодательству. Скрепя сердце, он всё же согласился на уговоры своей жены посетить балет «Ромео и Джульетта».
Сидели в партере. Неутомимый сын Пашка, занявший кресло между родителями беспрестанно болтал языком и ногами, успокоившись лишь когда выпросил у отца его недавно приобретённые «командирские» часы. «Спартак», примостившись рядом с Татьяной, склонив к ней голову, беспрестанно что-то комментировал. Вскоре сын, оставленный без присмотра, затих и, вытащив из кармана какие-то железки, всецело отдался техническому творчеству. Герману балет неожиданно понравился. Зачарованный красочным действом и музыкой Прокофьева, он не шелохнувшись просидел до антракта и, лишь когда закончились овации, обнаружил пропажу сына. Беглец вскоре объявился сам. Вынырнув из-под ног сидящей рядом пары, он с грустью и раскаянием во взоре передал отцу разобранные часы. «Собрать не успел, — печально заметил он, — колёсико с пружинкой куда-то закатились…». Отвесив сыну подзатыльник, раздражённый отец посчитал за лучшее откланяться и, забрав малолетнего Кулибина, оставил жену на попечение «Спартака».
Дома он немедленно бросился к своим сокровищам технической мысли — фотоаппаратам, транзисторным приёмникам, визирам для теодолита, шагомеру и прочим мужским безделушкам, призванным скрасить жизнь сильному полу в период ослабления основных инстинктов. На всех предметах чувствовалось присутствие сына, который с интересом наблюдал за своим отцом, стоя в проёме двери.
— Кто заляпал «Фотокор» шоколадом? — начал допрос разъярённый отец.
— Мама! — уверенно ответил шестилетний ребёнок. — Она спросила, что за херню принёс твой отец? Вот, я ей и доказывал, что это не «херня», а она в это время шоколад ела…
— А почему шагомер перестал шаги мерить?
— Я его под свои подстраивал… А что — нельзя?
Герман обессиленный упал на диван. Он смотрел на сына и как в кривом зеркале видел себя. На него глядело, искрясь всеми бесами, невинное лицо херувима с голубыми глазами и античными вихрами светло-русых волос.
— Иди сюда, — позвал он его.
— Бить будешь? — полюбопытствовал отрок, изготовившись бежать в туалет.
— Нет, почести воздавать, — улыбаясь ответил Поскотин.
Сын поверил и тут же оказался в объятиях отца, который, прильнув к нему, казалось, наслаждался этим прелестным созданием, разрушительная энергия которого его совсем не пугала.
— Папа, ты только не сердись, но твой маленький магнитофон больше не работает.
— Какой магнитофон?
— Тот, что ты за панелью радиолы спрятал. Из него какая-то проволока начала вылезать. Я так и не смог её обратно засунуть.
— Леший бы тебя подрал! — взревел Герман и бросился к тайнику. Действительно, там лежало разобранное секретное изделие, выданное под расписку в техническом отделе.
Вскоре появилась Татьяна, принеся с собой пряные запахи лета, шампанского и две растаявшие шоколадки. Только тут любящий отец уверовал в искренность сына.
Сон, слившийся с явью
Вскоре Институт накрыла лихорадка экзаменационной сессии. Осунувшиеся слушатели бесплотными тенями слонялись по бесконечным коридорам шпионского гнездовья, вполголоса спрягая заморские глаголы или перечисляя штаб-квартиры зарубежных разведывательных центров. Герман, сославшись на авральные работы накануне запуска очередного химического реактора, извинился перед Ольгой за своё отсутствие и всецело отдался подготовке к экзаменам. Его супругу тоже лихорадило. Совсем некстати она вдруг стала завзятой театралкой. Кочуя из одного рассадника культуры в другой, Татьяна просила присмотреть за сыном то супруга, то соседей, а то и просто оставляла его одного. Герман негодовал, не единожды призывал усмирить потребности в духовной пище, пока случай не подсказал ему более приемлемое решение.