Паша с грустью оглянулся на избушки:
— Эх, погреться бы… Кипяточку бы…
Никто не откликнулся.
Они углублялись в лес, и лес тянулся, холодный, черней, будто весь этот мрак, заполнявший пространство, исходил от него.
Ночь кончалась.
Они выбрались в луг, и разгоравшийся свет уже открывал перед ними день и мир. В конце луга виднелась еловая опушка. Якубовский ускорил шаг, он увидел перед собой свою тень, такую длинную, что голова находилась уже у самой опушки. Он приближался к ней, и голова проникла в лес, но ноги находились еще на лугу. Его настигали три другие тени.
В лесу набрели на домик с сорванной крышей и выбитыми стеклами. «Домик лесника», — заглянул Якубовский внутрь. Остальные, готовые ко всему, ждали у раскрытой двери.
— Пусто. — Якубовский вышел на крылечко.
Немного бы передохнуть после трудной ночи, перед самой опасной частью пути. Ивашкевич, Левенцов и Паша забрались в домик, Якубовский остался караулить, ему все равно не уснуть. Вынул кисет, набил трубку, закурил и неторопливо пошел вокруг домика. Молча сосал трубку, зажатую, будто боялся выронить, в уголке рта. Он бросал рассеянные взгляды в зияющее без стекол окно. Он не видел, как, сидя, прислонившись к стене, уснули Ивашкевич и Паша, только фигура Левенцова мелькнула в окне раз, другой.
Левенцову не спалось. Он увидел комод с выдвинутыми ящиками, в которых развороченными кучами пестрели вещи, ненужные теперь. Занавески, упавшие на подоконники, накрыли горшки с умершими цветами. Посреди комнаты — кровати с голыми пружинными матрацами. В раскрытом шкафу смято лежала юбка да белел детский чепчик с розовыми тесемками. Со стола сползла узорчатая клеенка и повисла вялыми концами, словно не хватило сил дотянуться до пола, и на том месте, где стол оголился, стояла тарелка с запыленным дном. На полу валялся раскрытый букварь, и на его страницах отпечатался грязный след сапога. «Растоптанная чья-то жизнь», — подумал Левенцов. Подумал без жалости, такое он уже видел. С фотографий, развешанных на стене, смотрели, должно быть, хозяева домика: кряжистый бородатый старик, взгляд его выражал крепкую силу; рядом — пожилая женщина с острыми умными глазами; и тут же, очень похожий на эту женщину, широко улыбался, видно, сын — вихрастый парень в тельняшке; повернув голову, улыбкой отвечала ему с соседней фотографии красивая девушка с косой через плечо; еще фотография мальчика лет семи-восьми, лицо его напоминало и пожилую женщину с острыми умными глазами, и вихрастого в тельняшке; и еще снимок — упираясь ручками и ножками в подостланную подушку, изумленно глазел на Левенцова малыш, приподняв головку в чепчике. Левенцов машинально перевел взгляд на раскрытый шкаф и снова посмотрел на лежавший там чепчик с розовыми тесемками. «Наверное, этот самый…» Лица, улыбки, глаза продолжали жизнь в этих стенах, и ему показалось, что домик вовсе не покинут, вот-вот откроется дверь, и твердо ступит тот, в тельняшке, или пожилая хозяйка, она подойдет к печке, отодвинет заслонку, достанет казан, снимет крышку, и раздастся самый приятный на свете запах свежих щей. У Левенцова даже закружилась голова, и он проглотил набежавшую слюну. Он опустил глаза.
Вошел в кухню. Он усмехнулся, увидев, что печка развалена, а возле нее на жестяном листе громоздилась охапка дров. Дрова ей уже были ни к чему. А над печкой, под потолком, виднелась глухого цвета зелень, ее прикрывали шевелившиеся нити паутины. На потемневшей полочке, среди чугунков и посуды, нашел он початую пачку горчицы. Вспомнилось, как бабка Настя сыпала ему, маленькому, горчицы в чулок, когда набирал в лужах полные ботинки. «Так и простыть можно… И носит же тебя!..» — сердилась. Вспомнилось потому, что в сапогах неприятно переливалась холодная жижа. «Носит же…» — усмехнулся. Он сел на пол, снял сапог, другой, размотал мокрые Портянки, выжал воду, насыпал горчицы и опять натянул сапоги. Он почувствовал, как от ног по всему телу расходится тепло. Тепло спокойного солнечного бабки-Настиного мира, как бывало, согревало душу, и несколько минут он удерживал в себе ощущение, что возвратился в него.
Левенцов растянулся на полу возле печки, примостив голову на охапку дров, как на подушку. По домику носился холодный ветер, он обдувал Левенцова, его лоб, глаза, нос, уши, забирался под затылок. Левенцову казалось, что между ним и бабки-Настиным миром лежит время в тысячу лет… Он засыпал.
Они проспали часа два. Якубовский поднял их.
Покинули одинокий домик с сорванной крышей и выбитыми стеклами и снова втянулись в лес. Как и раньше, казалось, сколько ни иди, конца ему не будет. Где-то недалеко уже и заболотные хутора. Но как к ним выбраться!
— Бывало, из любого леса в деревню выбираешься наверняка, — подумал Паша вслух.
— По петухам, что ли, — поддразнил Ивашкевич. — Или по собачьему бреху?
— Ну, положим, по этим показателям деды наши выбирались, — не уступал Паша.
— Тебя, значит, господь бог выводил?
— Верно. Трактор. Бог колхозного поля, — шуткой же ответил Паша. — Прислушаешься и топаешь, где урчит. А где трактор, там поле. Там тебе и люди.
— А скоро в поле и выйдем, — хмуро сказал Якубовский.
И карта показывала — поле. Ивашкевич положил на раскинутые, слегка покатые ветви низенькой ели карту, и все внимательно рассматривали ее. Ни справа, ни слева поле не обойти: по обе стороны глубокое лесное болото. Не хотелось пересекать это большое поле: у самого его края громоздилось селение. «Мало ли что может приключиться», — тревожился Ивашкевич.
— Плохо. Но пошли, — сунул он карту в планшет. — Ничего не поделаешь.
Поле открылось перед ними, когда обогнули березняк, оно было усеяно воронками, словно темные круглые тучи лежали на земле.
Они шли уже полчаса.
До леса было еще метров двести. «Эх, как далеко!..» — думал про себя Ивашкевич. Селение неприятно приближалось, потом, когда они повернули на лес, стало медленно отходить назад. Крыши, проступавшие среди деревьев, уже остались в стороне. Вдруг Ивашкевич увидел немцев. Фигуры их возникали и пропадали на опушке.
— В воронки! Быстро! — Ивашкевич прыгнул в ближнюю воронку. Левенцов за ним. — Огня без сигнала не открывать.
Якубовский тоже торопливо скатился в воронку чуть подальше, Паша в три прыжка достиг ложбинки и упал в нее.
Немцы явно направлялись в поле. Они вышли на дорогу.
— Видели нас, — вполголоса высказал догадку Ивашкевич. — Видели. — Он держал палец на спуске автомата.
— Думаю, да, — подтвердил Левенцов. Он не отрывал глаз от семерых немцев, шедших как ни в чем не бывало. — А может, не хотят связываться и прикинулись, что не видели, и пройдут мимо?
— Черт их знает, что у них на уме. Выждем.
Вид у немцев слишком беззаботный, если действительно заметили что-нибудь. Возможно, хитрят. «Только б не прозевать решающую секунду…» — билось сердце Ивашкевича.
Широко раскинув ноги, Якубовский припал к вывороченной металлом, обгорелой земле, сквозь нее не пробилась ни одна былинка. Он дышал глубоко и отрывисто. Он приподнял голову и стал следить, как немцы приближались. Он уже отчетливо видел их лица, и ему показалось, что узнал этих немцев. «Эсэсовцы». Они. Да, он узнал их. Он их узнал. Но почему дрожат пальцы? Мелкая дрожь покалывает спину, и сердце стучит… Он узнал их.
Почему-то подумалось, что эти самые сожгли его веску, расстреляли того темноглазого учителя на школьном дворе, казнили колхозницу на глазах ее детей. Он увидел хату Тарасихи, забитую досками крест-накрест, и женщину, сидевшую перед иконой божьей матери, с посиневшим ребенком у груди. Что-то сдавило ему сердце — даже вздохнуть не мог. «Твоя веска — она и моя веска…» — вспомнил слова Ивашкевича. Ночь стоит не над одной хатой…
Он прикусил губу, сомкнул глаза и тотчас открыл их, внутри все клокотало, и он не мог это унять. Ему надо было многое забыть, чтоб лежать спокойно. Но здесь, возле родной вески, возле сожженной вески, ему ни на минуту ничего не удавалось забыть. Тяжелая солдатская злоба поднималась в нем. Надежда покинула его, и он вдруг понял, что ему некуда и незачем больше идти и что сейчас надо рассчитаться за все.