Дорогу перекрывала речка. По скользкому косогору Кирилл спустился к берегу. Березы, прикорнувшие на берегу, сбросили в речку свои зябкие тени. Он остановился у берез, на воде заколыхалось и его неровное отражение. От воды тянуло холодом.
— Ну, и это не самое худшее. А, Тюлькин? — кивнул Кирилл на речку. Тюлькин приближался, трудно передвигая ноги.
Все остановились, устало подтягивая лямки вещевых мешков.
А когда остановились, почувствовали, что ноги едва держали тело, превратившееся в свинец. Мышцы стали тяжелыми, и кости отяжелели, словно половина костей в теле лишняя.
Глинистый берег раскис, и размякшая глина прихватывала сапоги. Но стоило бойцам сделать шаг, и они оскальзывались и, раскинув руки, с трудом удерживали равновесие. В землю врезались следы, но дождь тут же заливал их.
Темная вода густо бурлила в разбуженном дождями русле.
— Не свариться бы, видишь, Тюлькин, — сказал Кирилл, — горячая, аж кипит… Ладно. Пошли.
Двинулись через речку. Вода плескалась у голенищ. Мокрые плети дождя хлестали по лицу, и все почувствовали, до чего холодны дождь и ветер.
На другом берегу снова подымался лес. Отряд подходил к нему на шесть с половиной часов позже, чем предполагал Кирилл, прочерчивая на карте маршрут. Шесть с половиной часов это не только время, это изматывающая, изнурительная борьба с пространством. Оказывается, самое трудное — это идти. Раньше никто из них этому бы не поверил.
Поздно ночью, когда поднялись на взгорок, Кирилл сказал:
— Прибыли.
Никто не отозвался, не сразу укладывалось в сознании, что кончен путь.
Кирилл хотел увериться, что там, внизу, под взгорком, действительно Теплые Криницы. Он вглядывался в черноту, но ничего не мог увидеть.
В ночь ворвался одинокий крик паровоза. Кирилл скорей удивился, чем обрадовался, будто и не слышал никогда паровозного гудка. И в самом деле было удивительно после глухой нелюдимости услышать гудок, оповещавший, что мир населен, и когда эхо умолкло, чудилось, что оно все еще колеблет воздух.
Паровозный гудок подтвердил догадку Кирилла: станция совсем близко. Ее не видно, она застряла в темноте.
— Так и есть, — сказал Кирилл. — Так и есть. Станция Буды. — И он почувствовал улыбку на своих губах: «Веселая станция!..» Снова припомнилось: выпоротый воевода, перепуганная свита, смех железнодорожников. «Веселая станция!»
Внизу, значит, Теплые Криницы. Это точно. И если спуститься со взгорка и пройти немного вправо, то попадешь в небольшой дубняк, он, конечно, сильно разросся, если не вырубили. Через дубняк тропа поведет к старой хате с колодезным журавлем, высоко закинутым над срубом. В полусотне шагов от хаты, над узкой ложбинкой, деревянный мосток. Перескочив мосток, тропа повернет прямо к забору. Там хата Петра. Пока гудок прорезал глухое невидимое пространство, Кирилл мысленно прошел всю дорогу от опушки, на которой стоял, до Петровой хаты. Уцелела ли хата, и если уцелела, то она там, куда Кирилла только что унесла память.
— Ты все-таки уверен, Кирилл, в своем Петре? — спросил Ивашкевич. Видно, мысль об этом не оставляла его. — Времени-то прошло много.
Времени прошло много.
— Уверен, Гриша. Если Петро жив, то он советский. Но жив ли, тут ли он? Вот что.
Кирилл сделал еще несколько шагов по опушке, как бы утверждая себя здесь.
— Давайте действовать. — Им овладело нетерпение, которое ощущаешь в начале и в конце пути.
4
Кирилл, Левенцов и Михась, цепляясь за мокрые стволы деревьев, почти сорвались со взгорка, и, нащупывая ногами землю, переплетенную корневищами, взяли вправо. Они попали в рощу, возможно, тот самый дубняк, миновали хату с колодезным журавлем и вышли на мостик, под ним журчала вода. Пошли дальше. Наткнулись на ограду. Кирилл двигался впереди. Неслышно вел он рукой по штакету.
«Ограда, конечно, другая, не та».
Под рукой Кирилла брякнула щеколда, осторожно, без шума, приподнял ее и толкнул калитку. Все трое прислушались. Тихо.
«Собаки нет. А была собака», — вспомнил Кирилл.
Он и Левенцов вошли во двор. Михась остался у калитки. Кирилл постучался в окошко, темное и мертвое. Никто не откликнулся. Постучался еще раз; в хате, услышал он, зашевелились. Потом в сенях раздался затяжной надрывный кашель. Когда кашель унялся, настороженный голос прохрипел:
— Кто?
— Открывай, Петро, открывай. Это я. — Шепотом, будто дыша в дверь, Кирилл назвал себя.
— Кто? — не понял голос за дверью и выжидал. И снова кашель.
— Да я же, Петро. Я, — успокаивал Кирилл. Он опять назвал себя. — Ну? Забыл разве?
— Поздно ж, — все еще не узнавал тот, за дверью. Голос испуганный, недоверчивый.
— Да не бойся, понимаешь. Не бойся, — настойчивым шепотом, чуть не касаясь губами двери, убеждал Кирилл, и тому могло казаться, что это кричит охрипший человек. — Ну, узнал?
Наконец послышался шершавый звук отодвигаемой задвижки. Открылась дверь, приткнувшись к косяку, босой, в домотканых исподниках и грубой холщовой рубахе, белый во мраке, стоял сутулый мужчина. Кашель снова начал его душить. Не в силах утишить кашель, бьющий изнутри, он схватился за грудь.
— Поздно ж, — жалобно повторял он, все еще проявляя беспокойство. Поддерживая исподники, покорно двинулся в хату. — Захожих людей теперь не оберешься, — робко добавил через плечо.
Кирилл и Левенцов потерли сапоги о порог, сбросили налипшие на них комья грязи, закрыли за собой дверь.
В хате было темно, словно лес продолжался. Но здесь ночь была другой — теплая, без ветра и дождя. Босой человек в исподниках нашарил на шестке коробок, чиркнул спичкой. Короткая вспышка осветила его руку, и Кирилл увидел, что она дрожит. Человек держал зажженную спичку перед собой, и огонек уже подобрался к пальцам, потом перебежал с рук на стол, и язычок пламени в плошке крошечной радугой потянулся вверх, загнулся, будто облизывался, и поплыл по глиняному черепку, разгораясь и неся над собой лиловый штопорок дымка. Жидкий свет плошки раздвинул на шаг пространство. Кирилл увидел кого-то, похожего на Петра, говорившего голосом Петра. То был его голос, густой, с хрипотцой, но лицо — другое, чужое какое-то. Может быть, усталость мешала Кириллу узнать его, может быть, время все в нем переменило? Преждевременная старость изувечила лоб и щеки, будто тупой нож прошелся по ним, голова была как в пепле, серая, и с головы пепел осыпался на лицо. Плечи ссутулились, в них не чувствовалось прежней силы, и Петро показался Кириллу на целую голову ниже.
— О! — услышал Кирилл. Тяжелый стон Петра остановил кого-то, сползавшего с печи, приподнял кого-то на кровати. — О! Кирила! Кирила, ты? — верил он и не верил. — А не узнал! В потемках все неладно.
Они обнялись.
— Вот, Петро, и свиделись.
— О, Кирила!..
Петро не выдержал, он опустил голову, зарыдал, острые плечи, выпиравшие под рубахой, вздрагивали, словно содрогались от нескончаемого приступа кашля. Судорога свела его каменное лицо, жесткое, в твердых морщинах, как кора дерева, оно стало живым, лицо, в котором, казалось, никакое чувство уже ничто не может высечь.
От печки отделилась истощенная женщина, поклонилась Кириллу, робкая улыбка скользнула по ее иссушенному лицу: с трудом узнал он и жену Петра. Варвара? Не такой помнил ее Кирилл. Он перевел глаза на девушку. Сидя в кровати, она торопливо натягивала на себя платье. Потом, откинув одеяло, ступила на пол. Ей было лет шестнадцать.
— Аксютка. Дочь, — кивком показал на нее Петро.
Аксютка непонимающе смотрела на Кирилла, на Левенцова, все еще стоявших посреди хаты.
«И хата стала какой-то неприютной», — оглядывался Кирилл. Плошка тускло освещала четыре пустых угла, непокрытый крестьянский стол, длинную лавку вдоль стены, единственный табурет и старую деревянную кровать; возле печи два рогача, кочерга, веник. «Хоть палкой размахивай, ничего не заденешь», — с тяжелым чувством подумал Кирилл.