Он еле стоял на ногах и чуть не свалился.
— Партизан? — спросил кто-то. Спросил не угрожающе, мягко, почти ласково спросил. — Партизан? — Петрушко медленно поднял глаза и посмотрел на того, кто спрашивал.
«Офицер», — увидел Петрушко.
— Да, — еле выговорил он. И кивнул головой, чтоб было понятно: да…
— Партизанен… отрят… унз… вести… Понималь? — внушал ему ласковый голос. — Унз вести… Жизнь твой останется… Понималь?
Петрушко не слушал, что говорил офицер. Может, тот и не говорил вовсе. Слова не проникали в замершее сознание Петрушко. Он сидел сейчас в теплой казарме под Москвой и слушал другой голос, голос комиссара, голос Ивашкевича. «Нас много, но если придется, каждый должен воевать, будто один он только и стоит против всей гитлеровской армии, будто только ему и доверено спасение Родины». Кажется, так сказал комиссар. Петрушко усмехнулся и слизнул кровь на губах. «Один против всей гитлеровской армии», — повторил он про себя и еще раз усмехнулся.
Офицер внимательно смотрел на Петрушко и не мог понять: согласен тот или сопротивляется? Он наклонился к нему и уже прикрикнул:
— Партизанен отрят… унз… вести?.. Нет?..
— Да, — выговорил Петрушко и мотнул головой.
Паша локтем толкнул Михася:
— Повел, видишь? — Негодование исказило его лицо. — Видишь?
Михась не ответил, он видел. Петрушко, покачиваясь, шел впереди, он едва переступал ногами. Склонив голову, смотрел вниз. Рядом шагали офицер, молодой великан, и еще двое. За ними следовали все. Они огибали ельник, Михась и Паша вжались в землю.
— Выдаст, — ожесточенно шепнул Паша. — Выдаст. Ай, сука! Ай, сука! — беззвучно стонал Паша. — Тихая, подлая сука! — Еще несколько минут назад он мог его задавить, мог удушить, мог прикончить. — Ай, сука! Подлая, подлая тихоня!
«А чуть было в морду Тюлькину не дал… — выхватила память. — Из-за этой подлятины. Когда из озера вышли. После бомбового склада. А еще, сука, прикидывался: не надо помощи, попробует идти. А весь жаром горел. И вместе с Михасем нес его на плащ-палатке…»
— Задавить бы! Удушить! — задыхался Паша. — Выдаст!..
Петрушко, и офицер, и остальные прошли мимо них. Лица Петрушко Михась и Паша не видели, голова его по-прежнему была опущена, словно ее склонила самая тяжелая на свете вина.
— Выбирайся, — скорее вообразил, чем услышал Михась шепот Паши. — Дай знать в лагерь. Выбирайся. Я убью его. Пущу очередь, — кусал Паша губы. — Никуда гитлеровцев не поведет.
— Посмей, — сдавил Михась шею Паши. — Только посмей! Погибнешь ты, и все пропадем. Я отползу и кинусь в лагерь. А ты следи, и все.
Паша дернул Михася за рукав:
— Смотри, смотри… — Теперь в его голосе звучало недоумение. — Смотри, куда ведет…
Михась видел. Впереди горбился пригорок, за пригорком начиналась мочажина. Хорошо же знал Петрушко, что там — минное поле. Минное поле, которое ставили вместе с ним. Паша припомнил: «Ай, и много их поляжет…» — сказал тогда Петрушко.
Оба, Михась и Паша, выползли из ельника. Ползком добрались до ложка. По ложку крались, немцам вслед, в сторону мочажины. Спины немцев были все время перед их глазами. Вон и березы. Дальше — фальшивый проход на минное поле.
Петрушко двигался все так же, с опущенной головой, и смотрел в землю, смотрел так, будто уже постиг всю меру муки. Вместе с офицером вошел он в проход минного поля. В проход втянулись все и шли дальше. Вот-вот уткнутся в поперечную минную полосу. Еще несколько шагов и — мины.
Больше ничего не видели Михась и Паша.
Они бросились на дно ложка и тотчас услышали взрыв. Еще один, сразу несколько, много взрывов. Живой гром сотрясал чащу. Из земли вырывался огонь, получивший наконец свободу.
— Пошли, — сказал Кирилл.
Он, Ивашкевич и Паша двинулись по ложку. Все знали, конечно, где расположены мины, но впереди все-таки шел с миноискателем Михась.
В лагерь донесли: в район вызван карательный отряд, ищут партизан. «Покажите след в другую сторону, — сказал Лещев. — Направьте туда, где и духа партизанского нет». Придется, конечно. Еще сообщила разведка: лежат гитлеровцы на минном поле, немцы ждут саперов, чтоб проникнуть туда. Новое большое кладбище пришлось устроить под городом.
А Петрушко надо забрать.
Справа и слева выставлены дозоры. И идут они, Кирилл, Ивашкевич, Паша и Михась впереди, идут осторожно, медленно, будто устали, а путь еще далекий. Они увидели Петрушко. Один он и лежал там, остальные — пятьдесят, или семьдесят, или сто трупов никто не замечал, их как бы и не было. Один Петрушко и был перед ними. Телогрейка, вся в темно-красных, почти черных пятнах, прикрывала раны. Ушанку куда-то снесло, и ветер перебирал серые волосы. Они увидели его лицо, теперь оно было цвета холодной глины. Широко открытые глаза заледенели, и в них отразилось солнце, которое они уже не видели.
Кирилл вспомнил, что у Петрушко были доверчивые тихие глаза. Такие тихие, что и цвет их было не запомнить, но всем рассказывали они, какое у него доброе сердце, и оттого Петрушко всегда выглядел смущенным, словно перед каждым виноват. «Маленький, тихоня…» — сказал о нем генерал в Москве, тогда, в последний вечер перед вылетом. Кирилл и сам думал так, и сердился на себя, что взял его с собой. И еще — вспомнил — сказал генерал, что для таких, как Петрушко, противник — какая-то абстракция. И вот, мертвый, лежал он, герой Петрушко. Кириллу он и сейчас виделся таким, как тогда в казарме: маленький, на табурете, перекусывает зубами нитку… Не тронутое осколками лицо Петрушко оставалось вялым, невыразительным, как и в жизни, словно смерть и не коснулась его. Казалось, он оступился и упал. Вот кротко вздохнет он, как бывало, и поднимется. Ладонь с растопыренными пальцами даже уперлась в землю. Но он почему-то медлил и все еще лежал…
48
Руку Кирилл держал на подвесе, слегка вытянув ее перед собой. Он сидел в землянке и слушал, что говорил Ивашкевич. Тот, повернув к нему лицо, старался смотреть в глаза, но стоило Кириллу податься грудью вперед, и Ивашкевич уже видел только щеку его и ухо. Он понимал, после ранения и контузии Кирилл стал хуже слышать.
— Оставь ты этот Шахоркин мост, — спокойно, но настойчиво сказал Ивашкевич. — И что он тебе дался?
— Гриша, а я упрям, — с шутливой угрозой напомнил Кирилл.
— Я тоже. В самом деле, ты кромсал Шахорку, отряд Янека кромсал, потом я, потом вот дело с углем… Пятый раз рвать Шахорку — озорство это.
— А с углем и молодцы же!.. — отвлекся Кирилл от того, что обсуждал с Ивашкевичем. — Здорово получилось!..
Еще как здорово, улыбнулся Ивашкевич. Трое суток немцы возились тогда у Шахорки, трое суток войска и грузы шли трудным и длинным обходом. Сам генеральный комиссар занимался на этот раз Шахоркиным мостом. Ведь после Кирилла, потом после Янека и особенно после третьего, его, Ивашкевича, взрыва мост стали как самого Гитлера охранять усиленно: мышь не пробежит. И вдруг — такая штука. Днем. Караулы. Сигналы. А перед тем, как пропустить состав, прошла дрезина с миноискателями. Еще бы не здорово!..
— А Шахорка в тот раз, по правде, получилась случайно, — сказал Ивашкевич.
— Как — случайно?
— Просто взрыв пришелся на ту минуту, когда поезд вышел на мост.
— Вот как!
— У Трофима же на узловой крепко поставлено дело. Молодые подпольщики подготовили мины с сильно действующей взрывчаткой, покрыли каким-то клеем, густо посыпали угольной пылью… Уголь как уголь, ничего не скажешь…
Кирилл захохотал, будто услышал что-то очень смешное.
— Подгадали, когда топливо набирал паровоз, поданный под состав с боеприпасами, и уголь этот смешали с настоящим углем. Состав ребята выбрали правильный. Какие то особые боеприпасы вез. Машинист, и тот немец.
— Вышло, значит, так, что минный уголь кинули в топку у моста? — продолжал Кирилл смеяться. — И верно, как назло, опять Шахорка! Еще разок стукнуть ее, говоришь, — озорство?..