Окно напротив было свинцового цвета, и на стеклах дрожали еще не просохшие капли. Кирилл вспомнил о дожде и с удовольствием почувствовал на себе сухую сорочку.
В конце стола шумел самовар, весь в пятнах, с помятыми боками; на газете, постланной поверх кумача, буханка хлеба и возле — две раскрытые банки мясных консервов с немецкими наклейками.
Рядом с Лещевым они увидели того, басовитого. Теперь, в белеющем утреннем свете, они рассмотрели его — седоватый, вытянутое сердитое лицо, выпуклый лоб, шрам на правой щеке. Потертый ватник расстегнут, под ним гимнастерка, схваченная кожаным ремнем с блестящей звездой на пряжке. Он потягивал из эмалированной кружки кипяток и что-то сообщал Лещеву. Увидев вошедших, поставил кружку на стол, угрюмо опустил глаза и умолк.
— Отдохнули? — приветливо взглянул Лещев на Кирилла, Ивашкевича и Пашу и, не дожидаясь ответа: — Подсаживайтесь, товарищи. Хлеб, картошка, соль. Да вот консервы. Да кипяток. Стол богатый, садитесь…
Они сели на табуреты, поспешно отрезали себе по большому ломтю хлеба.
— Продолжай, — кивнул Лещев.
Напряженность сошла с лица басовитого.
— Ну и как он? — допытывался Лещев. Кирилл понял, что говорили о ком-то, кого басовитый советовал привлечь к какой-то важной работе.
— Да ничего. Политически грамотный.
— И только?
— Ни выговора у человека не было, ничего такого.
— Ну да, в срок платил взносы, добросовестно выполнял поручения и всякое такое…
Басовитый смотрел на Лещева, не совсем понимая, что, собственно, имеет тот в виду.
— То, что политически грамотный, это хорошо. И что выговора не было, тоже учтем. Меня интересует, твердый ли, стойкий ли он человек, сумеет ли пойти на муки, если что случится, или только политически грамотный? Вот что меня интересует… Идейный человек — это, как тебе сказать… — раздумчиво произнес Лещев. — Нам нужен такой идейный, который кровь, жизнь готов отдать за идею. Так вот, какой он?
Вопрос заставил басовитого задуматься, и это было видно: резкая извилистая морщинка, как молния, внезапно прочертила лоб, и выражение лица стало смущенным, даже виноватым.
— Когда рекомендуешь на подпольную работу, то обязан это знать, как пять пальцев. — Лещев растопырил пальцы и, будто впервые, сосредоточенно смотрел на них. — Послушай, я все больше склоняюсь к мысли, что тебе бы самому стать хозяином ресторана. Ты старый нарпитовец, кормил советских людей, и хорошо кормил. А теперь немцев кормить будешь. Пока не подавятся. Освободим тебя от твоего теперешнего дела. Дадим денег, подкинем несколько мясных тут, а ты подбери людей. Как? А биография у тебя подходящая. Был репрессирован. На Советскую власть, значит, обижен. Нет, знаешь, никого не ищи. Не надо. Лучшего, чем ты сам, для своего «Шпрее» не найдешь. Тебе это ясно?
Басовитый наклонил голову.
«Так ясно ему или неясно?» В конце концов, это не обязательно выразить словами, это выражается действием. Лещев знает его, и этого разговора достаточно.
— Подумай, Федор.
Басовитый ушел, молчаливый, замкнутый.
— Хорошо, что ты в Синь-озерах окопался, — сказал Лещев. Перед ним и перед Кириллом лежали карты. — Там-то у нас и пусто. Мы сосредоточили силы свои на основных магистралях, на генеральных, так сказать, пунктах. Вот в чем дело. А Озеры твои для боевых действий местность неподходящая, фронт и двигался в стороне от них, — объяснял он обстановку. — В общем, тихое место, уверены немцы, и шифр-то дали ему «Голубая зона». И в голубой зоне спрятали аэродромы, бомбовые склады и всякое другое. Тут и железная дорога. Ты же знаешь, до войны и дорогой-то ее не считали. Так, «боковушка». Вот и гонят по ней составы… Бывает, даже очень важные. Но тут ловушка. Для немцев ловушка. Тут и самое рвать поезда. Особенно на участке Журавлиные кочки. Смотри — Кочки, вот они. И дальше — Шахоркин мост. Видишь, как расположен? — хлопнул ладонью. Он обращался к Кириллу и Ивашкевичу.
Ну и рука легла на карту! Сразу исчезли километров пятнадцать дороги, роща километра в четыре и с добрый километр оврага и даже северный край озера, лежавшего еще дальше. Потом все это возникло вновь: Лещев убрал руку.
— Щупай это место. А нащупаешь как следует, и рви. Решение обкома ты слышал. Ничего не пропускай на восток. Отряд твой, известно мне, вышколенный. Кирилл промолчал.
— Напрямую от Синь-озер до нас километров тридцать, — продолжал Лещев. — А вам же только напрямую, дороги-то заказаны!
Он сложил карту. Кирилл свернул и свою, сунул в карман пиджака.
— Конечно, отряд твой особый. Военная разведка, и все такое, — сдвинул густые брови Лещев, и оттого показалось, что светлые его глаза потемнели. — Тут и мы тебе в помощь, — добавил он. — Начинайте.
Все поднялись.
В избу быстро вошел длинный худощавый майор, который вчера распорядился, чтоб пост пропустил Кирилла, Ивашкевича и Пашу. Кирилл узнал его. Тот был взволнован.
— Роза прискакала. Одна. Караул у Верхов перехватил.
— Что? — Расширившиеся глаза Лещева как бы требовали, чтоб майор повторил сказанное. Но майор молчал. Он торопливо вышел.
Лещев, потрясенный, широко ступая, последовал за ним.
У дерева человек в ватнике, с автоматом через грудь, с трудом удерживал под уздцы гнедого коня — будто ветром раскидана грива, удила покрыты седой пеной и по бокам бьются стремена. Перебирая задними ногами, дрожа напряженными мышцами, конь задрал голову, яростно разъяв вздрагивавшие губы в черных крапушках, и от них тел пар. Глаза в лиловых молниях, страшно подойти. Видно было, какая у коня горячая кожа, и мокрая, и по крутому медному крупу пробегала дрожь.
— Беда, — остановился Лещев, глядя на тревожно дыбившегося коня. — С Трофимом беда.
Он тяжело опустился на единственную ступеньку крыльца.
8
Когда они выбрались наконец из густой рощи, сумерки немного посветлели, будто вечер сюда еще не дошел. Всадники поравнялись и двинулись рядом. Из-под копыт лошадей вырывался сухой и короткий треск валежника, и каждый раз это заставляло всадников настораживаться. Теперь они ехали вдоль вересковых кустарников, неуклюже выползавших из ложбины. Лошади, учуяв прохладу воды, вытянули шею и тихо заржали.
— Слушай, Трофим. Свернуть бы в Турчину балку, — сказал худенький пучеглазый паренек в выцветшей добела солдатской пилотке. — Попоить бы…
Трофим Масуров, тоже в пилотке, синей, какие носят летчики, в синих галифе и сапогах с подвернутыми голенищами, не откликнулся. Пучеглазый паренек посмотрел на него. Тот поскреб ногтем нос. «И чего тут думать», — не понимал пучеглазый. Он знал привычку Масурова — размышляя, почесывать пальцем нос.
— Сам понимаешь, пока не стемнеет, нельзя на видное, — сказал Масуров. — Может, не одни мы с тобой в лесу. — Подумал с минуту. — Да ничего не поделать, до утра где ж поить. Давай, Витька. Свернем.
Подобрав поводья, повернули в Турчину балку. Внизу, по дну ложбины, протекала речушка. Вода неслась быстро, шумно хлюпая, перепрыгивая через лежавшую поперек черную корягу, через камни, раскиданные в середине русла, через длинные ветви ивы, припавшей к берегу. Всадники опустили поводья. Лошади вступили в речушку и долгими глотками тянули темно-синюю воду. Потом оторвали головы от воды, и с отвисших мокрых губ, как белые горошины, неслышно падали капли.
Всадники тронули лошадей и медленно отъехали от Турчиной балки.
У Трофима Масурова шершавое, коричневое от ветра лицо с крепким подбородком, короткие темные волосы, отдавали запахом леса. Масурову лет двадцать восемь. Неторопливые, скупые движения, спокойный, негромкий голос, непринужденная мягкая улыбка — он казался бы медлительным, даже слишком медлительным, если б не глаза, в которых сквозила добрая и твердая сила, если б не решительность, чувствовавшаяся в его словах и поступках.
Они ехали уже полчаса после того, как от балки снова повернули в лес.
— Слушай, Трофим. А не сбились мы? — Витька попридержал лошадь, оглядывался.