— А голому любая тряпка наряд…
Варвара порылась в чулане, собрала, видно, что могла. Вынесла вытертый, пятнастый, латаный-перелатаный пиджак, штаны, внизу обросшие бахромой, две застиранные сорочки, темные, с белыми плоскими пуговками до самого ворота, мятую неловкую шапку, сапоги с порыжелыми голенищами. Связала все это в узел из старого одеяла и смущенно положила на топчан.
— Такое и давать совестно…
— Давай. Нам оно как раз. Ну, спасибо.
Кирилл выглянул во двор, негромко окликнул караульных.
— Тронемся? — тихо спросил Петро, когда все вышли из хаты. Голос его упал до шепота. Но слова были хорошо слышны. Не дожидаясь ответа, шагнул за калитку.
«Чвых-чвых, чвых…» — месили грязь сапоги. «Чвых… чвых…»
Возвращался Петро болотистой дубравой, там, знал он, никто не мог ему повстречаться. Шел неторопливо, осторожно передвигая ноги. А когда попадал в мочажину, цеплялся за стволы деревьев и переступал по толстым корягам. Все в нем желало отдыха — ноги, руки, глаза, но что-то сильное держало его, и он не сдавался: хотелось идти и идти, миновать Теплые Криницы и идти дальше, и станцию оставить позади, и деревни и хутора за нею, и продолжать идти…
Ночь уже тронул рассвет, мрак тончал, тончал, словно рассеивался густой дым.
Петро выбрался на перелесье.
Он возвращался в Теплые Криницы, в старую хату, где сквозь прогнившие венцы задувает ветер, но в мыслях шагал вместе с Кириллом в синь-озерскую чащу. Он шагал в свою молодость, полную радости, опасностей, надежды. Он снова открыл всему этому доступ в душу, и это придало силы, которые было оставили его. Жизнь, оказывается, его не отвергла. Почему раньше это не приходило в голову? Разве ослабли его руки? Или в сердце уже не бродили желания? А может, с годами тускнеет все, что могло когда-то радовать, заставлять бороться, как тускнеют глаза, вянут мышцы, и тут ничего не поделать? «Нет, — покачал он головой. — Нет». Годы накопили в нем много такого, чего раньше не было. Да, и горечь тоже. И сомнения тоже. И поражения. Но оттого же он и сильнее! Дуб, сто лет хлестанный ветрами, кряж, он не согнется, как молодой дубок.
Предутренний свет окрашивал мир в холодные тона, и земля впереди и дальние рощи казались фиолетовыми. Природа сожгла уже все, что радостно творила весной, проявляя щедрость, силу и красоту свою. Ветер гнал под ноги ржавые и совсем черные листья и, покружив на месте, нес дальше след великого пепелища. Только сейчас увидел он суровый цвет поздней осени. Небо поднималось все в клубящихся косматых облаках, будто навстречу двигалось плотно сбившееся баранье стадо, которому нет начала и конца нет.
«Зайти разве к Алесю», — подумал Петро. Если повернуть на Грачиные Гнезда — крюк небольшой, — он выйдет на Алесину хату. Надо зайти. Самое время. И поговорить о поездке на Ведьминку. Вообще поговорить.
Петро и не заметил, как очутился в березовом подлеске, вынырнувшем из болота и еще влажном. Он осмотрелся и взял чуть выше. Желто-красный лист, как маленький сколок солнца, прилепился к носку сапога, и каждый раз, когда Петро заносил вперед ногу, казалось, что в воздухе вспыхивал луч.
Не хотелось думать, как теперь сложится жизнь. Во всяком случае, она обретала смысл, этого ей как раз и недоставало. Это утешило его, ободрило и заслонило все остальное.
5
— Здесь бросим якорь, — сказал Кирилл и, словно вправду якорь бросал, кинул на траву вещевой мешок. — Наш лес.
— Наш, — подтвердил Ивашкевич. — Тут все леса наши, — улыбнулся он.
В этом месте деревья отступили шагов на десять в стороны, и получился пятачок, поросший кукушкиными слезами.
— Поосмотримся давай, — сказал Кирилл.
Руками, головой, грудью прокладывая себе путь, двигались Кирилл, Ивашкевич и Михась еловым лесом, потом грабовым, потом свернули в березовый лес. Лес, лес, без конца, без просвета.
Такая чащоба, и птице отсюда не выбраться!
В густом, почти осязаемом воздухе уловил Михась горьковатый запах ив, который несет ветер на рассвете, и прохладное дыхание воды.
— Овраг, — сказал он. — И родники бьют.
Минут через пятнадцать действительно спустились в овраг, поросший ивняком и ольхой. С отвесного склона бил сильный ключ.
— Готовая баня, — пришло Михасю на ум. Вырыть в склоне нечто вроде котлована, достаточно глубокого и высокого, обложить бревнами, выстлать пол, достать какой-нибудь чан или там котел и вмазать в топку, поверх положить металлические пластинки из старых борон, что ли, и при случае прихватить на дороге несколько булыжников, и баня хоть куда. — И жарко и парко будет. А вода, вон она.
Ай да Михась!
Короткая разрядка, совсем короткая, через несколько минут о бане начисто забыли, говорили уже о другом, о самом важном для них. Они осмотрели доступные, труднодоступные и совсем недоступные места, и на участках, казавшихся доступными, решили устроить минные поля, подумали, где замаскировать проходы на железную и шоссейную дороги.
— Пока хватит. — Кирилл остановился. — Повернем.
Возвращались.
И опять тянулся березовый лес, потом свернули в грабовый лес, потом шли еловым лесом…
Такая чащоба!
Якубовский ждал их за деревьями, возле пятачка, куда они должны были вернуться. Неслышно вышел он им навстречу.
— Лагерь слепили вон там.
Он шел впереди, в направлении, куда показал. Сверху падали тихие сумерки и покрывали траву.
Через четверть часа вышли к палаткам.
Костер давно догорел. На таганке висело ведро. Кирилл заглянул в ведро и увидел вкусно пахнувшее золотое дно. Пшенная каша! Алеша Блинов дул на подернутые сединой чешуйчатые головешки и подкладывал сучья в разгоравшийся огонь.
— Разогрею.
— Не надо, Алеша, — устало сказал Кирилл. — Мы так. Очень хочется есть.
Жадно ели они остывшую пшенную кашу. Уже потом, когда поели, Кириллу показалось, что каша отдавала болотным запахом.
Они уснули сразу, лишь вошли в палатку и легли на еще влажный лапник.
Кирилл пробудился раньше всех. Должно быть, оттого, что почувствовал на лице ветер. Ветер проникал в палатку через щели внизу и холодил щеки, лоб, дул в сомкнутые веки. Кирилл открыл глаза: все отодвинулось куда-то и проступало, как сквозь запотевшее стекло. Ветер колебал слабо пригнанные края плащей, и они приподымались и опускались, и свет серебряными струями то вливался в палатку, то отступал наружу, и в палатке тотчас темнело, будто наплывала туча. Потом ветер сдувал тучу, и опять на короткий миг ложилось на землю тихое сияние. Усталость по-прежнему давала себя знать, она еще не прошла, но сон пропал. Рядом крепко спали Ивашкевич и Михась, они, кажется, даже не дышали. Осторожно, чтоб не задеть их, Кирилл выбрался наружу.
Небо снова прояснялось.
Кирилл присел на кочку. Хорошо вот так, молча, бездумно, сидеть на этой кочке и смотреть на палатки, стоявшие, как стожки свежего сена, на которые ранние лучи накинули розовые косынки. Под белым негреющим солнцем видны были продетые в воздух серебристые паутины. Легко и грустно падал с дерева желтый лист, он лег на землю, и высокая трава мягко прикрыла его. На минуту Кириллу показалось, что он затерялся где-то во времени и пространстве, в темной и пустой глубине, и все остановилось, и от него не требуется ни малейшего усилия. Такое безмолвие, такая тишина вокруг, такой покой разлит над миром, что не верилось в войну.
Он увидел Толю Дуника. Тот появился у шатровой ели. Держа руки на автомате, он ступал по натоптанному в рыжей траве следу и приближался к Кириллу. Этого было достаточно, чтоб восстановилось истинное положение вещей. И утренний свет, и палатки, похожие на стожки сена, и лес как бы перевоплотились и сулили уже не покой, — опасность. Прежняя жизнь отошла и померкла, ее уже не было, и все выглядело иным, настолько иным, что ничем ее не напоминало. И он принимал жизнь, которую принесла война, такой, какая она есть и какой она будет.