— Поразговаривай, тварь большевицкая… — Полицай сдвинул ушанку на затылок, и Мефодий, оглянувшись, увидел круглые злые глаза.
К помосту приблизился офицер в шинели, плотно пригнанной, словно кожа на молодом теле, с румяным, должно быть, от мороза, лицом. Он отдавал приказания. Мефодий повернул к нему свой покривленный нос:
— Эй, Гитлер. Покурить дозволь.
Офицеру перевели. Он ничего не ответил, продолжал давать распоряжения.
— Курить захотел!.. — буркнул насмешливо полицай. — У большевиков не накурился?..
— И где ж ты, сволочь такая, взялся? — сказал в сердцах Мефодий. — Мать твоя псу дала, вот ты и получился.
— Ах, туды ж твою… — рассвирепел полицай и всей силой толкнул Мефодия в спину, он покачнулся и едва удержался на деревяшке.
— Сволочь от… — прохрипел Мефодий, глядя то на полицая, то на конвоиров. — Гитлер швайн! — крикнул вдруг. — Понял, нет?
Офицер, конвоиры, полицаи оторопели.
Конвоир, тот, что слева, носком сапога ударил Мефодия пониже живота. Боль, словно обжигающий ток, завладела всем телом, и у Мефодия зашлось дыхание. Он растянулся на снегу, и только тогда трудный стон вырвался наружу.
Мефодия подхватили под мышки. Связанные руки с конвульсивно скрючившимися пальцами неуклюже торчали за спиной. Он шел дальше. Одна нога неловко ступала вперед, а деревяшка тянулась вслед, оставляя в снегу кривую бороздку.
— Гитлер капут! — озлобясь, крикнул Мефодий еще громче. Он снова остановился, как бы вслушиваясь в свои слова. — Капут Гитлер! Капут! Капут! — замотал головой.
Конвоир, второй, сильно двинул Мефодия в челюсть. Изо рта хлынула кровь, и снег в этом месте сделался темно-вишневым. Голова Мефодия тяжело поникла, и он почувствовал, что теряет сознание. Он медленно, болезненно, втянул в себя воздух. Холодный воздух заколол в ноздрях, поскреб в горле, и это вывело Мефодия из обморочного состояния.
Он опять увидел перед собой офицера. Тот что-то возбужденно говорил конвоирам, но глаза были презрительно устремлены на Мефодия.
— Ты, немец, хлеб мой ешь. Силой взял. Понял, нет? — громко, во весь голос произнес Мефодий. — А теперь думаешь, жизню мою берешь? Хлеб — смог. А жизню — нет. Вона где моя жизня остается! — Головой повел, показывая на толпу по обе стороны площади.
Офицеру перевели.
— Шнеллер! — нетерпеливый жест офицера.
Солдаты и полицаи заторопились у помоста, видно, доделывая что-то.
А Мефодий уже стоял на помосте и, тоже торопясь, кричал, мотая головой:
— Вон сколько народу согнали! Запугать? Пусть посмотрят и поостерегутся? Не запугаете! Нет! Нет, говорю вам! Все они соберутся, когда сюда поведут Гитлера с вами. От они смотреть будут! И от будет им весело! Они петь будут! А сейчас — видите — молчат…
— Шнел-леррр!
— Ага, спеши, немец, — еще успел прокричать Мефодий. — Спеши, холодно стало. За спиной солнце заходит. Понял, нет? Но солнце знает, здесь остались люди. Здесь остались люди, и оно вернется…
Мефодий повис на перекладине. Голова его бессильно свалилась на плечо. Деревяшка совсем отошла от культи, отстегнулась и упала в снег, и только один сапог с круглым, задранным кверху носком болтался и рядом с ним пустая штанина. В другом конце помоста ветер шевелил на голове Федора рассыпавшиеся волосы, слетевшая шапка лежала внизу. А в середине, схваченная петлей за шею, качалась Оля. Ветер толкнул ее в спину, она медленно пошла вперед, обе ноги двигались вместе, друг от друга не отделяясь. Потом отошла назад, и опять вперед. Назад-вперед, назад-вперед…
44
Первое мгновение Кирилл не может понять, что произошло. Что-то разбудило его. Он силится досмотреть сон. Сон еще не прервался, но уже потерял свою ясность. Кирилл припоминает, какой-то глухой толчок изнутри заставил его на полувздохе открыть глаза, ему и сейчас трудно поймать дыхание. Все в нем еще немо и скованно.
В землянке тихо, и слышно, как шумит в ушах.
Глаза еще ничего не воспринимают, перед ними черный, совсем черный мир, и он не узнает его.
Самое трудное, оказывается, пережить ночь. Бессонница делает все ночи одинаковыми — безнадежно долгими, и с изнуряющей медлительностью думается обо всем, что в другое время в голову не приходит. В этом убийственная особенность бессонных ночей.
Странно чувствовать под боком пустой рукав, странно ощущать ладонь без пальцев. Он еще не свыкся ни с пустым правым рукавом, ни с неловкой левой рукой. Иногда ему кажется, что шевелит руками, крепко сжимает что-то. Какой-нибудь миг длится радостное ощущение целостности и прочности. И вдруг все это пропадает. «Кончилась жизнь?..» Мысленно примерялся он то к одному, то к другому, то к третьему, и ни к какому решению прийти не мог. Лишь только приближался к чему-то устойчивому, оно сразу же ускользало от него. Будущее лишено реальных очертаний, в расчет принималось только настоящее с его горем и его болью.
«Что-то расстроилось во мне… Что-то такое, без чего нельзя… — силится Кирилл разобраться в своем состоянии, — Но это не нервы. Нет. Другое…» Что — другое? Он сам себя не узнает. Несчастье вытолкнуло его из жизни, думает он с горечью и ожесточением. Все остальное — чепуха. Конечно, остается еще покой. «Как же!» — усмехается Кирилл. Пойдут дни, может, и годы, и он будет жить, как бы разматывая длинную ленту, на которой запечатлено все, что было с ним — точь-в-точь, — и горе и беду. Но это уже не страшно, горе и беду не выкинуть, иначе выйдет не так, как было, и это будет не его — чья-то чужая жизнь. Кое-что он все-таки добавит. Добавит то, чего не было, но могло быть. Он это ясно себе представляет — то, что могло быть. Думал же он о будущем, что-то же делал для него…
Теперь мысли о доме приходят к нему каждый день, и он отгоняет их: он понимает, что мыслей этих боится. Было невозможно думать о возвращении домой. И дом отодвигался куда-то в прошлое, в такое дальнее прошлое, что проступал как из мглы, и тогда это было безопасно. Но стоило перенести его вперед и видеть себя на пути к нему, он терялся. Вот и сейчас перед ним осеннее тусклое утро проводов, и жена и дочь в легких платьях у подъезда. На этот раз идет не от них, а к ним, и они машут ему, машут и радостно улыбаются… Он застонал даже.
«Плохо, когда человек не подготовлен к встрече с бедой…» Мысль теряет продолжение, как бы растворяется в тумане. Ладно. Он потом додумает. Утром. Но утро не скоро.
Он поворачивается лицом к стене, — может быть, удастся опять уснуть. От глинистой стены, испещренной неровными, кругловатыми, похожими на ломаные подковы, следами лопаты, исходит прохладный и острый дух земли, дух этот проникает в самое сердце. А сон не идет. И Кирилл дает памяти увести себя отсюда. И не вперед движется время, а назад, и такое же оно живое, как если бы двигалось вперед.
Назад — это тихая деревушка, такая мирная и тихая, что слышно, как ползут муравьи по залитой солнцем траве, как летит бабочка над неторопливой речкой Олой и, опускаясь, чтобы напиться, крылышками касается ясной воды, и на воде вспыхивает и расходится тоненький кружок, похожий на прозрачный пятак. А по зеленым берегам, среди лесов и болот, затянутых лишайником, раскиданы деревушки, хутора… Лес. Болото. Болото. Лес. Весной, летом, осенью непросто выбраться с хутора — надо искать обходные тропы, осторожно ступать по кладкам, переброшенным через топи. А зимой метель заносит стежку, что ведет с хутора на большак, нагромождает непроходимые сугробы. И не спится хуторянину, он выходит во двор — вокруг голо, дико, одиноко. Будто огонек мелькает в соседнем хуторе: то ли плошка в окне, то ли волчий глаз сверкает в чаще.
Кто же не помнит себя мальчишкой! Кирька… Озорной, драчливый. Случилась где драка — ищи там Кирьку: вспотевший, в изорванной рубахе, лихо сует кулаки в орущую кучу ребят. Звякнули стекла в чьей-то хате, в чьем-то саду оборвали яблоки — Кирька, все Кирька… Вырос. А такой же: «Гроза Кирька». Парни стремятся вести с ним дружбу, девкам нравится он своей веселостью, смелостью, но этой лишней смелости они и побаиваются. Любое дело получается у него быстро, будто и не требуется усилие. Но щеки становятся красными, точно их зажгли и забыли погасить. Но со лба скатываются горячие капли.