Разговор снова обрывается. Внезапно Амбруш, указывая на один из дворцов по другую сторону канала, возбужденно спрашивает:
— Рассказать ему об этом?
Карой, естественно, не догадывается, куда тот гнет, и вынужден ждать, когда Амбруш, вскочив на ноги и заступив дорогу готовому уйти Энрико, закончит свою речь, сопровождая ее несколько ненатуральным смехом. Энрико разводит руками, пожимает плечами и тоже улыбается, а пока Амбруш переводит Карою, итальянец прощается с Гарри и Лаурой.
— Видишь, Карой, вон там, напротив, наискосок от церкви Сайта Мария делла Салуте ярко освещенный особняк? Это дворец Гритти, в настоящее время шикарная гостиница. С точки зрения архитектурной постройка не из самых удачных… Прежде этот дворец принадлежал семейству Гритти; портрет самого выдающегося члена этого семейства — дожа Андреа Гритти — я показывал вам вчера во Дворце Дожей. Свои юные годы Андреас провел в Константинополе и дал жизнь множеству незаконнорожденных детей, один из его отпрысков — Луиджи, — будучи торговцем драгоценными камнями, втерся в доверие к константинопольскому паше и самому султану. Собственно говоря, и венгерские посланцы обращались к нему, когда требовалось чего-то добиться для Яноша Сапойяи[15], и предположительно не без участия Луиджи был улажен вопрос о военной помощи со стороны турок. Конечно, действовал Гритти отнюдь не бескорыстно. При Яноше Сапойяи он стал наместником Венгрии, более того, одно время казалось, что он будет венгерским королем. Несколько лет даже переговоры между правителями не начинались без Гритти. Венеция поддерживала с ним весьма прохладные отношения, учитывая происхождение Луиджи Гритти и его приверженность к Турции: Венеция боялась скомпрометировать себя в глазах христианской Европы. Позднее Луиджи Гритти по неизвестной причине лишился доверия султана: возможно, тут сыграли свою роль попытки знатного авантюриста завязать контакты с Габсбургами. Но в конце концов он пал жертвой не собственного коварства — его погубили козни венгерской знати. Такова краткая история жизни человека, который занимал пост венгерского наместника.
Энрико вот уже несколько минут стоит перед Амбрушем, ожидая, когда тот кончит говорить. Итальянец с вежливой улыбкой протягивает руку и произносит несколько фраз, Амбруш отвечает — резковато, с язвительной иронией. Энрико делает общий поклон и уходит. Лаура встревожена — ее женская натура не выносит обмена колкостями при расставании.
— В чем дело, Амбруш? — допытывается она.
— Ничего особенного. Энрико, дабы избежать стереотипной фразы: он, мол, рад встрече с нами, — сказал, что даже не подозревал, насколько венгры сильны в истории. В свою очередь я ответил ему, что в Венгрии этим азам обучают в любой средней школе, поэтому у нас никого не удивишь знанием основных исторических фактов, какие я тут наспех ему перечислил. Конечно, он не понял моего намека. Да и мудрено было ему понять!
Наступившую паузу прерывает Гарри, голос его звучит непривычно тихо и доверительно. Амбруш отвечает ему в том же тоне.
— Гарри говорит, — переводит Амбруш их диалог Карою, — что, насколько он может судить, я, должно быть, не слишком-то уютно чувствую себя в Венгрии. Тогда зачем мне там жить, отчего бы не последовать его примеру или примеру многих и многих людей на земном шаре, какие не сочли нужным оставаться у себя на родине? Я прекрасно говорю по-английски, так отчего бы мне, скажем, не отправиться вместе с ним в США? Пришлось задать ему встречный вопрос, уверен ли он, что мне по сердцу придется именно та страна. Он-то сам хорошо себя там чувствует? Гарри ответил, что ему еще не доводилось бывать в Штатах, должность преподавателя он получил по заочному конкурсу. А о тех местах, где он побывал, впечатления у него самые разные. Ему повсюду было неплохо, однако дать более точные рекомендации он бы поостерегся. Я должен сам осмотреться на месте. Приходилось ли мне жить где-либо еще, кроме Венгрии? Нет. Самое время попробовать, говорит он. Я бы рад, говорю, да, к сожалению, тогда попаду в диссиденты и не смогу вернуться на родину. Ну и что тут такого страшного, возражает он. Вот уже семь лет, как он не был не то что в Ирландии, а вообще не пересекал Ла-Манш, и ничего, живет себе не тужит.
У Кароя вырывается саркастический смех. От Гарри не укрылась эта его реакция, и он заговаривает вновь, но уже более жестким тоном:
— По мнению Гарри, мы слишком несамостоятельны. Перед этим, к примеру, у него сложилось впечатление, будто я вообразил себя Яношем Хуняди, и вообще я проникнут национальным и историко-патриотическим самосознанием в такой степени, какую не оправдывают не только современность, но даже сама история. Ведь я с гордыней великомученика припоминаю обиды, несколько столетий назад нанесенные Венецией, когда та из политических соображений заключала союз с врагами Венгрии — турками, однако умалчиваю о сомнительных или прямо-таки преступных союзах самих венгров. Умалчиваю, например, о том, что в недавнем прошлом Венгрия выступала заодно с Гитлером. Если события давних столетий наполняют мою душу страданием, то здесь бы самое время почувствовать угрызения совести за содеянное в двадцатом веке.
Карой выпрямился, готовясь заговорить, однако Амбруш одергивает брата:
— Обожди, я еще не кончил! Гарри упомянул об этом не в упрек — что специально подчеркнул, — а просто, по его убеждению, каждый человек должен начинать свою жизнь как бы с чистой страницы. Что натворили в прошлом наши отцы и деды — это факт их биографии. И совершеннейший абсурд испытывать угрызения совести за творимые ими подлости или же чувство гордости за их благие деяния. Лишь несамостоятельные люди ищут в прошлом оправдание собственной никчемности или низости. Ну а теперь можешь высказаться!
Карой, сплетя пальцы, зажимает руки между коленями и, весь подавшись вперед, несколько мгновений молчит.
— Нельзя представить себе народ без исторического самосознания, — начинает он, и голос его постепенно крепнет, набирает пафос. — Разумеется, это неотделимо от чувства исторической вины, — если есть тому причина. В то же время постоянно подогревать в народе это чувство — грех столь же опасный, как, скажем, внушать ребенку, что он кругом виноват; вынужденный постоянно жить с сознанием своей вины, народ в конце концов, как и ребенок, непременно вновь совершит тот проступок, за который стократно расплатился. Народу можно внушить чувство вины лишь как средство очищения от греха. Да, — он с вызовом смотрит на Амбруша, — в этом отношении я ощущаю себя истинным христианином.
Амбруш переводит эту пылкую исповедь ирландцу, внимательно выслушивает его и, скрыв собственные чувства за бесстрастностью профессионального переводчика, излагает Карою мнение Гарри:
— Ему не совсем понятно, почему ты принял на свой счет его слова о союзе с Гитлером и вообще почему ты так распинаешься по поводу чувства вины. На его взгляд, ты не имеешь никакого отношения к этим вопросам, и если с точки зрения индивида национальность еще что-то означает — скажем, этническую принадлежность, — то с точки зрения нации индивид вообще ничего не значит. Он, Гарри, подходит к нам совершенно непредвзято, ему для того, чтобы любить нас, нет нужды прощать нам принадлежность к венгерской нации, но зато и в его оценке Венгрии ничего не меняет тот факт, что он познакомился с нами и полюбил нас. Его интересуем лично мы, а вовсе не венгерский народ.
Карой, вскочив с места и отчаянно жестикулируя, пытается спорить с Гарри, однако из-за языкового барьера вынужден обращаться к Амбрушу.
— Нельзя любить нас вопреки нашей национальной принадлежности или игнорируя ее! Любить человека можно лишь нераздельно от его судьбы, а наша судьба определялась тем, что мы — венгры!
Амбруш переводит на английский страстный ответ Кароя с той же бесстрастностью, с какой дотоле переводил высказывания Гарри, разница лишь в том, что речь самого Гарри тоже монотонна, и Карой теряется в догадках, как могут звучать на слух ирландца его жаркие реплики в холодном изложении переводчика. Глупо? Наивно? Сентиментально? С некоторой долей агрессивности? Во всяком случае, Гарри отвечает тотчас же, и Амбруш, вздернув брови, с чуть преувеличенной бесстрастностью передает его ответ: