Страх и злоба прорвались во мне, я схватил черную книгу и давай рвать страницы, при этом вопя:
— Вот тебе… получай… дерьмо… будешь знать… как врать… получай!
Оставив утюг, она вырвала у меня Библию и прижала к груди.
— Ты зачем это делаешь? — спросила она сдавленным от испуга голосом.
Я набросился на нее, выхватил книгу и шмякнул ее об стену. Библия отскочила и, прошелестев страницами, распласталась в углу.
— Ты зачем надо мной измываешься? — заплакала Сидике, потом подошла к Библии, подняла, отряхнула ее и унесла к себе в комнатку. Дверь она не закрыла, и я слышал, как она всхлипывает.
Рядом со мной на столе задымилась бабкина ночная рубашка. Я не пошевелился. «Пусть горит!» — подсказывала мне какая-то неопределенная жажда мести. Кому мстить, за что мстить — этого я и сам не знал, только чувствовал, как лицо мое исказилось от злости. У краев утюга нежно-розовая фланелька постепенно превратилась в коричневую. Меня это успокоило. Я подошел к ее комнате и внятным, чеканным голосом прокричал:
— В доме по-жар!
Она сидела на краешке кровати, держа на коленях Библию. На этот раз Сидике даже не взглянула на меня: видимо, думала, что сейчас последует какое-то новое издевательство, и приготовилась встретить его безропотно, не оказывая сопротивления.
— Ты что, не слышишь? Рубашка горит! — заорал я.
Она вскочила, сунула Библию под подушку и бросилась в кухню. Контуры утюга между тем оплыли уже густо-коричневым ободком.
— Вот видишь? — иронически сказал я.
Она застыла в оцепенении у стола, глядя на вырывающиеся из-под утюга бурые струйки дыма. Овал чистого, светлого лица Сидике вспыхнул вдруг кумачом. Красота его бросилась мне в глаза. Я схватил утюг и грохнул его на решетчатую подставку. Она этого словно бы не заметила — тупой, безжизненный взгляд ее был прикован к коричневому пятну.
Немое потрясение девушки подействовало и на меня. Я тихонько погладил ее по запястью.
— Сидике…
Рука ее дрогнула, протянулась к пятну и ощупала его. Я погладил чуть выше. Светлые пушинки у нее на руке едва уловимо потрескивали. Внезапно она обхватила ладонями мою голову. Заглянув ей в лицо, я увидел, как из уголков ее широко раскрытых глаз медленно выкатились две слезинки. И прижался к ее груди.
— Сидике…
— Говорила мне матушка… — голос ее прервался, потом зазвенел фальцетом, — чтоб беды какой не наделала…
— Сидике…
Я погладил ее по лицу, по мягкой, бархатной шее, коснулся даже груди. Заплаканные глаза девушки испуганно встрепенулись. И она оттолкнула меня.
— Дура… — проворчал я, озлобленно посмотрев на Сидике, развернулся и вышел из кухни.
11
— Ты чем это занимаешься целыми днями? — прервав жестом бабкино чтение, укоризненно спросил меня дед.
Я валялся на их кровати и глазел в потолок. Отвечать не хотелось. «Да ничем я не занимаюсь, — подумал я про себя, — с тоски подыхаю. Хоть бы случилось что!» И живо представил, как в комнату, с прожженной рубашкой на руке, входит Сидике, что-то лепечет, бабка тут же устраивает ей дикий скандал, возможно, даже выхватывает из кармана связку ключей и в сердцах швыряет их в девушку. Ну а я преспокойно лежу на кровати, наблюдая, как Сидике, вся в слезах, выскальзывает из комнаты.
— Может, все-таки скажешь, чем ты занят весь день?! — снова спросил меня дед, повернувшись ко мне всем корпусом и сощурившись за толстенными стеклами своих окуляров.
— …говорю ему, говорю, иди делай уроки, да он разве послушает?!.. В мать пошел… — шурша в пальцах листами газеты, брюзжала бабка. Она стреляла на меня глазами поверх очков, еле державшихся на кончике носа.
— Я, дедушка, много читаю и уроки все делаю, — невозмутимо ответил я, продолжая глазеть в потолок.
— В твои годы я уж в учениках ходил. Специальность уже в руках была. Эх, не так ты живешь, брат, — сказал он.
— В твои годы, в твои годы, — передразнил я насмешливо. — Что не так-то? Ну что?
— Валяешься целыми днями, вот что! Размазня из тебя получится! — вскипел дед, но бабка, сердито взглянув на него, энергичным жестом водворила очки на место и проворчала увещевательно:
— Врач сказал, чтобы он отдыхал побольше. Малокровие у него, не видишь разве, какой он бледненький?
— Врач это два года назад сказал, и с тех пор ничего, жив-здоров…
— Да как это ничего? — вскинулась бабка и хотела уж было дать волю словам, но дед покраснел как рак, дернул себя за седой хохол на макушке и знаком велел ей продолжить чтение. Бабка, еще покудахтав немного, взялась опять за газету и, переменив тон, начала читать. Я слушал, все время поглядывая на дверь, но Сидике так и не появилась. Глаза мои слиплись. Бабка вскоре умолкла и отложила газету. Стул под ней заскрипел — она встала. Я почувствовал, как она наклонилась, укрывая меня одеялом. В нос ударил противный запах старческого дыхания, но отвернуться не было сил. Я заснул.
В доме уже горел свет, когда бабка стала будить меня.
— Вставай, Дюрика… нужно раздеться… — говорила она. — Вот чертовка!.. сожгла, дрянь!.. ну, вставай же… сейчас мы постелем… и ляжешь как следует…
Я разодрал глаза. Сожженная ночная рубашка лежала на видном месте, расстеленная на горке белья. Она уже не интересовала меня. Пока бабка стелила постель и помогала мне снять ботинки, мне не давала покоя мысль, что уроки остались несделанными, но я отогнал ее и юркнул под одеяло.
В ванной комнате зашумела вода. «Опять Сидике моется», — подумалось мне. На минуту сознание мое прояснилось, и я, не испытывая на сей раз никакого страха, увидел перед собой ее свежее, отливающее матовым блеском тело и полотенце в руках, которое она как-то странно комкала… Я заставил себя зажмуриться, но видение не исчезло. Постепенно я погрузился в сон.
Он принес мне успокоение.
Сидике, съежившись, присела на деревянную решетку у ванны. Она улыбалась мне. Потом выпрямилась во весь рост и, качнувшись, поплыла в мою сторону. Я смущенно потупил глаза, но Сидике, тронув меня за подбородок, подняла мою голову. И рассмеялась. Совсем как мать…
12
Небо было затянуто грязно-серыми тучами. Хлестал дождь. Из прорванных водосточных труб фонтанами била вода. Шквалистый ветер, гуляющий в поредевших кронах, то и дело обрушивал на окно ледяную стену дождя. Все живое: деревья, кусты с поржавелой листвой — внезапно поблекло, даже яркая зелень травы и слепящая желтизна тюльпанника не смогли устоять, влившись в общую серость пейзажа.
В моей комнате было прохладно. Я уж давно не спал и глядел за окно, в замкнутый тучами и дождем мир. Вылезать из-под теплого одеяла мне не хотелось. Время от времени я снова задремывал, потом просыпался, услышав какой-нибудь шум. Но, независимо от того, пребывал ли я в убаюкивающей полудреме или вслушивался в завывание ветра, где-то в дальнем уголке сознания постоянно и все ощутимее шевелился страх. Я боялся дождя, мести Сидике, боялся в школу идти с невыученными уроками, боялся, что меня арестуют; и что целоваться я не умею, и что забыл в саду книгу отца — от этого тоже мне было не по себе. Но все эти мелкие страхи не выползали поодиночке в конкретной своей реальности, а клубились бесформенно, точно так же, как вздымавшийся над газоном серый мглистый туман.
Впрочем, было мгновенье, когда мне показалось, что все еще можно поправить. Можно встать и сделать уроки, пока есть время, и Сидике можно все объяснить, и, наверно, она поймет, однако при мысли о том, что придется выбраться из-под одеяла, по спине у меня пробежали мурашки.
Над головой зазвенел будильник. Значит, времени было уже половина седьмого. Мне захотелось реветь. С трудом пересилив себя, я все-таки выбрался из постели, в один миг натянул одежду и на скорую руку умылся.
В кухне грелась духовка, и оттуда в прихожую, где находился обеденный стол, веяло смешанным с запахом газа приятным теплом. Мать, одетая уже, оживленная, в небывало веселом расположении духа накрывала к завтраку, что-то мурлыча себе под нос. Вилки и ложки так и летали у нее в руках. Сидике стояла у плиты и, сосредоточив все свое внимание, следила за молоком. Оно как раз закипало, над кастрюлькой, наполненной доверху, поднялась шапка пены и, готовая выплеснуться, уже подступила к краям, когда Сидике бдительно перекрыла газ, и пенистая шапка постепенно опала.