Сильвестр ЭРДЁГ
I
Вы для всего причиной признаете
одно лишь небо, словно все дела
оно вершит в своем круговороте.
Данте. Чистилище, 16, 67—69[16] Он чувствовал, что смертельно устал. Опустив руку к бетонной ножке скамьи, он поднял свой потертый портфель, поставил его на колени, достал бутылку с вином, вытащил пробку и, запрокинув голову, сделал несколько больших глотков. «Чистый уксус», — проворчал он, сплевывая. И в этот самый момент заметил, что на углу у автобусной станции остановились двое полицейских. Не обращая на них внимания, он заткнул бутылку — и вдруг вспомнил профессора и вчерашний вечер. «Вот там было вино! С этим даже нельзя и сравнивать…» И, запихивая бутылку в портфель, усмехнулся: «А профессор-то!.. Ишь ты: вино — это как философия!..» Щелкнув замком, он поставил портфель на землю. Да-а, то, что он сейчас пил, на философию наверняка не похоже. Потому что это и не вино, а так, смешанные, разведенные водой помои. «От такого умней не станешь. Наоборот, последний ум отшибет». Невольно он снова бросил взгляд в сторону станции. Полицейские все еще там торчали — и как будто смотрели сюда, на него. Какое-то время он тоже их изучал, пытаясь понять, что им надо, но скоро бросил, устав напрягать зрение: темно все-таки, ночь… «Черт знает, сколько вообще сейчас времени…» Глазам мешал и резкий свет от неоновых фонарей, тихо жужжащих над площадью. Он поморгал и стал смотреть в пространство перед собой. «Хм… профессор… ну и хитрец, однако!» Потянул носом, достал сигарету, закурил. Подумал: «Вот докурю — и домой». Вон сколько он уже здесь сидит… И сколько бы ни сидел еще, свинцовая эта усталость все равно не денется никуда. Так что надо идти домой и ложиться. Утром снова придется вставать… Такие вот мысли бродили у него в голове; и все же почему-то приятно было сидеть просто так, без дела, думая о чем угодно или не думая ни о чем. Он опять вспомнил профессора и вчерашний вечер. «Славно было. Ей-богу, славно. А ведь кто бы мог такое предположить?..» Он даже расчувствовался немного. Несмотря на усталость, сковывающую все тело, в груди вдруг возникло какое-то нетерпеливое желание встретиться с профессором еще разок, побеседовать с ним о том о сем, как вчера. А ведь они в конце оба основательно накачались, и ему было очень стыдно — и перед профессором, и вообще… Ведь совсем не в обычае у него было пить сверх меры, а вчера его сильно шатало по дороге домой и ключом в замочную скважину он едва смог попасть. «А все-таки славный был вечер!..» Глубоко затягиваясь сигаретой, он поднял глаза к звездному небу. И улыбнулся: они даже пели с профессором. Цыган-скрипач очутился возле их столика, и они ему заказали вот это: «Эх, да на лугу, эх, да у речки потерял я ножик и колечко. Эх, без ножика жить мне будет тяжко, вместо старой заведу я новую милашку». Он поймал вдруг себя на том, что мурлычет под нос слова песни. «Однако профессор наклюкался тоже дай бог, едва языком ворочал…» — усмехнулся он и представил, как бы вытаращили глаза студенты, увидев их вдвоем в ресторане. Что профессор еле держится на ногах — это еще туда-сюда; но с кем он пьет! «Со мной! Не с кем-нибудь, а со мной!» В жизни не выпадала ему такая честь: выпивать с живым профессором; причем это ведь он пригласил Берталана Добо!.. Он вдруг помрачнел: «Да еще чтобы и мне было весело…» Честно говоря, он даже вспомнить не мог, когда веселился в последний раз. Да еще так вот, по-настоящему. За год, прошедший с тех пор, как он развелся с женой и съехал из общежития, сняв себе комнатенку, он, конечно, заглядывал иногда в корчму, в пивную на стакан вина с содовой или, совсем уж редко, приносил бутылку домой и понемногу справлялся с ней за субботу и воскресенье, но весело или хотя бы просто легко на душе ему от этого ни разу не сделалось. «Разве что спал крепче», — скривил он губы в горькой ухмылке. В самом деле, когда он хмелел, его быстро клонило ко сну, а по утрам голова раскалывалась от боли. А ведь он знал прекрасно: доза эта, стакан-полтора, здоровому мужику вроде как комариный укус. Даже ему, кто выпивохой никогда не был. Ведь выпивал он — когда выпивал — от тоски, от бессилия, и вино ему настроения не поднимало, наоборот, только горше делалось на душе; в такие минуты он тупо глядел в стол или, если был дома, на беленую стену и ни единой мысли не мог отыскать в голове. «И вот поди ж ты: вчера с профессором литра три вдвоем усидели!» Время было далеко за полночь, когда он каким-то образом наконец добрался домой; но утром, когда затрезвонил будильник, голова совсем не болела. Однако теперь, когда автобус привез его, в десять вечера, из Оварошпусты, он почувствовал, что не может рукой шевельнуть от усталости. Пришлось сесть сюда, на скамейку, отдохнуть чуточку. «Еще бы, день вон какой длинный был». На комбинате восемь часов отмахал, потом поехал рыть яму для извести на участке, в самый зной, — словом, силы потратить пришлось. Хотя, в общем-то, он понимал, что трудился сегодня не больше, чем в любой другой день. Ведь он даже из-за болезни никогда работу не пропускал, а сколько оставался на сверхурочную, сколько раз вагоны ходил разгружать, помогал кому-нибудь за пустяковую плату, просто потому, что лишнее время было! Но уставать так, как сегодня, не уставал к вечеру никогда. В жизни с ним еще не бывало, чтобы уселся он на какой-нибудь площади на скамью отдохнуть, поглядеть в темноту. «Что поделаешь: не для меня уж, видать, это дело — гулянка…» Потом снова махнул рукой: «А все ж славно было… чудеса просто! Чудеса… с профессором…» И, как-то непроизвольно, опять потянулся к портфелю, поставил его на колени, вынул бутылку, сделал длинный глоток, заткнул снова пробкой. Покосился в сторону полицейских: те стояли на прежнем месте и наблюдали за ним. В этом он был теперь совершенно уверен: станция ведь была совершенно пуста, вообще вокруг не было, кроме него, ни души. «Какого им дьявола надо?» Он затянулся еще раз, бросил окурок, затоптал его. «Ну, пора к дому двигать…» Он хотел было встать, но скамья тянула назад. «А, черт с ним, посижу еще чуточку, домой добираться неблизко». Возле губ опять появилась горькая складка: домой? Где он, дом-то его? Был в Сентмихае, когда-нибудь будет в Оварошпусте… если будет… А сейчас он пойдет на квартиру, в чужой дом, на Железнодорожную, 80. Он посмотрел на звезды; снова на память ему пришел профессор, вчерашний вечер. «Кто мог бы подумать, что так славно получится…»
А ведь он вовсе не собирался идти на ту лекцию о литературе. Даже в мыслях такого не было! Пятнадцать лет ему, и на комбинате, и в общежитии, твердили: сходи ты в библиотеку, в клуб, там, в клубе-то, можно и в карты поиграть, и в бильярд, и в футбол настольный, и в шахматы, и телевизор там есть… Он только головой мотал. Мол, ему лучше всего одному побыть, а книги там, игры разные — это не для него. Такой уж он человек. Уговаривали, уламывали его — и в конце концов махнули рукой. А когда он, после развода, из общежития съехал, его совсем в покое оставили. Знали, что с ним все разговоры впустую, да и догадывались, наверное, что его сейчас лучше не трогать, оставить со своими бедами одного. А позавчера, когда они сели завтракать, Пишта Кенереш, бригадир, вдруг обратился к нему: «Я что хочу, дядя Лазар. Библиотекарша тут говорила, послезавтра надо бы от бригады человека послать на какую-то лекцию по литературе. Так я предложил вас: вы-то наверняка пойдете». Он сначала подумал, Кенереш разыгрывает его, и рассмеялся вместе с другими. С тех пор как он в разводе, ребята не раз намекали, что пора бы ему завести какую-нибудь бабенку, и все навязывались помочь. «Дядя Лазар, неладно это, что копится и копится в вас мужская сила-то: говорят, могут яйца от этого воспалиться», «На то и бабы, чтобы излишки у мужика откачивать!», «Ох, опасное это дело, поститься. Я вот недавно слыхал, дядя Лазар, у одного вырезать пришлось яйца-то: до того они у него затвердели! А станете сами себя обслуживать, это еще хуже: называется — извращение. Так что мы вам добра желаем, сами видите!» Вот какие скабрезные шуточки приходилось ему выслушивать, когда в поле зрения появлялись девчонки или женщины из конторы, а особенно почему-то библиотекарша. «Эх, дядя Лазар, этой по-настоящему вставить — потом на неделю про баб и думать забудете!», «А что, дядя Лазар, как вы считаете, какого цвета на ней трусы?», «Спорим, дядя Лазар, волосы у нее там рыжие! На кружку пива. Так я пошел спрашивать?», «Такие, как эта, говорят, ненасытные, до утра не даст отдохнуть…» Он какое-то время, слушая это, даже посмеивался, потом, разозлившись, кричал на них: «Да что в мозгах-то у вас, ничего больше нету? Лопатой бы лучше работали, чем яйца себе чесать, в бога вашу такую мать!..» Розыгрыши такие случались чуть ли не каждый день; с чего бы он вдруг подумал, что бригадир говорит про библиотекаршу на полном серьезе? В общем, он даже не ответил, жуя свой хлеб с салом. «Я ведь, ей-богу, правду говорю: завтра вечером лекция будет по литературе!» — снова посмотрел на него Пишта Кенереш. «А я тут при чем?» — отмахнулся он. Он собирался еще добавить, что его эти дела не интересуют, он вообще понятия не имеет, что это за штука такая — литература, хотя сын его — тут он ощутил желание похвастаться, — Иллеш, в университете и литературе учился; бригадир, однако, не отставал: «Кому-то надо пойти от бригады, что поделаешь. Уж коли мы бригада социалистического труда, так должны и лекции по литературе посещать. Поймите нас, дядя Лазар, у вас свободного времени больше, чем у всех остальных. Лекция назначена на четыре: кто согласится на это полдня потратить? Если б еще в перерыве или попозже совсем вечером!.. В общем, мы на сознательность вашу надеемся! До сих пор вы от всяких общественных мероприятий отказывались, да мы к вам и не приставали без надобности. Верно я говорю или нет?» Он ничего не ответил, только потер себе глаза кулаком, сложил ножик, завернул в бумагу остатки завтрака. «Вот потому я и прошу вас: разок могли бы сходить, выручили бы бригаду. Вам все равно делать особенно нечего; после работы, к четырем, сходите не спеша в библиотеку, а в конце дадите лектору бригадный дневник, пусть впишет, что мы там присутствовали». Лазар Фекете закурил, помотал головой: «Не очень-то нравится мне это дело…» А про себя думал: как можно вписать в дневник, что они все присутствовали, если присутствовать будет он один? Пишта Кенереш громко захохотал: «А вы считаете, другие не так поступают? Не беспокойтесь, мы тут никакое не исключение! До сих пор вы никуда с нами не ходили, а мы вас все-таки записывали в дневник!» — «Зачем записывали? Я вас об этом не просил!» — «Зачем, зачем… Затем, что вы в нашей бригаде, вот зачем!.. Когда мы премии получали, вы тоже ведь не отказывались, так или нет?!» — «Знал бы, что это обман, отказался бы!» Остальные заворачивали еду, ворчали: «Опять старик за свое»; в печенках у них уже были эти проповеди. «А вы спросили хоть раз, как это мы бригадой соцтруда стали? Спросили, какие обязанности это на вас налагает?» — посуровел голос Пишты Кенереша. «Сами взяли бы и сказали. Язык-то у вас на что?» — «А с вами можно по-человечески разговаривать? Вы же сразу в бутылку лезете — и орать! Да и плевать вам было на нас! Вы даже в корчму не желали с нами на кружку пива зайти, вам гордость не позволяла!» Лазар ничего не ответил, лишь потянул носом, харкнул, сплюнул, растер плевок подошвой ботинка. Что он мог на это сказать? Ничего. Чистую правду говорил Пишта Кенереш. Даже на кружку пива не желал с ними зайти в корчму Лазар Фекете. На расспросы, уговоры всегда отвечал одно: упиваться в стельку он терпеть не может, а что «кружка пива» этим кончается, наперед известно. И вообще он деньгами швыряться не имеет привычки. Не для того вкалывает… Словом, Пишта Кенереш говорил правильно. «Ну так как? Пойдете на лекцию или нет?» Лазар мучительно думал, как быть. Отвертеться, похоже, на этот раз не удастся: после всего, что было, в самом деле, выходит, он перед бригадой в долгу. И время свободное у него есть; правда, обещал он хозяевам изгородь перед домом поправить, да насчет срока ведь не было уговора, и яма для извести подождать может, известь он все равно будет покупать, только когда начнет строиться, а с этим надо до пенсии потерпеть… В общем, никуда не деться ему от лекции этой, у остальных после работы много дел поважнее: их семья ждет, дела по дому, один скотину держит, другой подрабатывать ходит, третий строится, все гоняются за деньгами, да оно и понятно: они молодые еще, хотят поскорее чего-то добиться… А он теперь один, никто его дома не ждет, спешить некуда, даже участок в Оварошпусте — пока всего лишь пустырь, время там убивать можно, а трудиться по-настоящему — вряд ли. Да как-то и настроения былого нет: не может он почему-то радоваться этим двумстам квадратным саженям и без всякого удовольствия думает о том, что через годик-другой, если будет на то воля божья, поставит там хибарку, в которой еще через пару лет, спокойно, никому не мешая, подохнет… Одним словом, и время у него было, и никакого серьезного довода не мог он найти для отказа. Он долго молча курил, потом сказал: «Ты одно объясни мне, Пишта: какого дьявола я там буду делать? Что я отвечу, если лектор вдруг что-нибудь у меня спросит? Опозорюсь ведь, и бригаду всю опозорю! Голова у меня не так уж работает, как у вас, молодых…» — «Это, дядя Лазар, не школа, вызывать там не будут! Популярная лекция, вам только слушать придется, а говорить будет лектор. Только постарайтесь не уснуть! А молчать вы умеете, верно?» Лазар пожал плечами: в конце концов, молчать он в самом деле умеет. И всегда умел. Молчать — этому он хорошо научился. «Тогда, значит, договорились? Завтра в четыре в библиотеке. А как кончится лекция, дадите бригадный дневник на подпись». Лазар швырнул сигарету, посмотрел, как она дымится в пыли. «Ладно, но в другой раз я на такое не соглашусь, даже ради бригады!» И ушел работать. Больше на эту тему они в тот день не говорили…