Один из часовых, уже довольно пожилой человек, направляется к нам и, остановившись метрах в десяти от нас, качает головой: «Проезжайте дальше! Не разговаривать!»
Некоторое время стою, как вкопанный, но Бюнеман хватает меня за рукав и тянет дальше.
Когда выходим на свободный от препятствий участок дороги, вновь садимся на велосипеды. Бюнеман бледен как лист бумаги. Слышу его приглушенный голос: «На вас нет формы! Вы, что, забыли ее одеть?»
У меня же перед глазами стоит лицо одного из увиденных лагерников: лихорадочно горящие глаза в глубоких глазницах, запавшие щеки, тощая шея.
— Они, наверное, из Дахау! — произносит Бюнеман.
С тоской вспоминаю свой домишко: с удовольствием вернулся бы! Но не могу предложить это Бюнеману.
Увиденная мною картина полуголодных заключенных настолько взволновала меня, что пару раз, в глубокой задумчивости, сваливаюсь с велосипеда, а один раз, словно во сне врезался в придорожное дерево, после чего долго приводил в порядок и себя и велосипед. В конце концов установил руль в правильное положение по отношению к переднему колесу, и динамо вернул в исходное положение. При этом параллельно с установкой ругаюсь как сапожник и говорю: «Не так-то уж много и проехали, а дела совсем неважнецкие!»
Только во второй половине дня Бюнеману удается, наконец, найти тот самый парк. Ворота открыты, и мы просто проталкиваем велосипеды и быстро выходим из тени деревьев на свет. Какой-то момент я думаю: «Мы похожи на пасущихся косуль, которых в следующий миг прихлопнет какой-нибудь браконьер» — и представив эту картину, усмехаюсь. Бюнеман тут же вздрагивает. Он стоит, одна рука посреди руля, другая на седле, и недоверчиво поглядывает на меня.
В эту же секунду замечаю в кустах темные силуэты, словно готовых к нападению людей. Молниеносно соображаю: вот они, бронзовые фигуры Родена, и тут же испуганно вздрагиваю. Испуг, удивление, восхищение открывшегося чуда — все в одном: группа из шести человек, в рубищах, каждого узнаю сразу по виденным ранее иллюстрациям, фактически в полный рост. Могу дотронуться до них, но не осмеливаюсь. Надо сначала поставить велосипеды. Прислоняем их к стоящим рядом тоненьким деревцам.
Наступает черед Бюнемана, который получил ученую степень Доктора на этих крестьянах из Кале. Он знает о них все: вторжение англичан, нужда в городе Кале. Аркебузьеры, алебардисты, копьеносцы, полевые укрепления …. Год 1347. Шесть патрициев, желающих в духе христианского самопожертвования защитить свой город от грабежа….
Сидим на поваленном дереве, и Бюнеман читает мне лекцию, словно на семинаре:
«Хроника столетней войны между Англией и Францией была источником вдохновения для Родена. Полное название этой композиции: ««Как король Франции Филипп не мог больше освобождать город Кале, и как король Англии этот город завоевал»».
Искусствовед Бюнеман знал даже то, как звали бургомистра Кале: мессир Жан Д’вьенн. И самого богатого горожанина, который самым первым захотел принести себя в жертву: Осташ Д’Санпьер. Это было поэтическое вдохновение, которое, как я слышал, так глубоко захватило и осчастливило Родена, что он далеко возвысился над пошлой условностью почетного художника. Никакой героизации — хотя элементы его присутствуют, т. к. Роден работал над монументальным символизмом, в духе своего времени, такого решительного самопожертвования. К тому же это попытка непосредственного представления немого языка фигур в жертв принесенных на алтарь свободы своего города. Мысли уносят меня к Эрнесту Пенцольду, лежащему в больнице Штарнберга. У меня есть этюдник с фототипиями издательства Мюльхаузен Браун. Я размещу их у него в палате по стенам, и расскажу содержание этого вечернего урока по истории искусства: она развернется перед ним как сценическая постановка.
Что за мир! Как он закручен! Дрожащие от холода и голода заключенные в своих полосатых робах и здесь же бронзовые фигуры с веревками на шеях, с жалкими, пустыми глазницами. А в моей комнатушке, на раме, Дениц со своими ассами….
Кошка старой ведьмы убила 8 зайчат. Они лежат на перекосившейся поленице дров. Черная кошка, с сонным взглядом блестящих глаз: убийца зайчат!
Мне нужна модель. Не могу больше работать без модели. С почты звоню в Мюнхен офицеру связи ВМФ при Генеральном штабе на Шенфельдштрассе. Хорошо знаю его и поэтому нам не нужно нести по телефону всякую официальную чепуху. Он живо интересуется, куда это я пропал.
— Мне нужна модель, мужчина, ефрейтор какой-нибудь, но не слишком глупый. Хотя все равно. Если получится, то на одну неделю, каждое утро, часов в 9 у меня в Фельдафинге. Провизию пусть берет с собой. Так, а теперь даю точное описание маршрута…
Заканчивая разговор, добавляю:
— У меня здесь есть настоящая морская форма на человека нормальной комплекции.
В Академии я разжился одетыми в форму манекенами в человеческий рост. Куклы стоят тихонько и ни один мускул не дрогнет на их бесстрашных лицах. Однако кроме них мне нужен и живой человек.
На следующее утро на пороге возникает некто в сапогах, на голове — пилотка, за плечами вещмешок. Хитрое лицо. Говорит, что вообще-то он инженер и проживает в Мюнхене, у себя дома. Прикомандирован ко мне, т. к. состоит на учебных курсах. Однажды он уже служил моделью — но это было в далекой молодости — у одного скульптора.
Даю ему свою синюю форму. Он одевает ее на балконе, а затем становится, безо всяких знаков отличия, главкомом ВМФ. Моя модель получает свой стол, чтобы опереться на него правой рукой с растопыренными пальцами, а в левую даю ему пару листов бумаги.
— Так, а теперь замрите, взгляд устремите в бесконечность…
Он не представлял себе, что это будет все так просто, замечает ефрейтор, которого зовут Шуман.
— Через два часа вы заговорите по-другому! — отвечаю, и начинаю творить. Но уже скоро замечаю, что для героев стоящих на заднем плане у меня может не хватить места. Здорово повезет, если удастся совместить все пропорции.
Дождь льет как из ведра целую ночь. Низкие луговины превратились в озера. Этот ливень вовсе е напоминает мягкий майский дождик. Tant pis! Но что поделаешь? Надо тянуть свою лямку!
Испытываю дикое желание проехать на велосипеде под дождем в Штарнберг. заворачиваю этюдник с рисунками, которые хочу показать Пенцольду, в старый плащ. Надев зюйдвестку и непромокаемую одежду, выезжаю: моряк в Верхней Баварии.
В комнате Пенцольда на стене висит целая выставка роденовских «Горожан»: каждый лист я заботливо прикрепил кусочками пластыря к картону.
Когда, закончив, присаживаюсь на стул возле «Папаши» и обвожу взглядом висящие оп стенам рисунки, меня осеняет сумасшедшая мысль: слишком уж символичны все эти рисунки — веревки на шеях слишком ясно напоминают нашу собственную ситуацию. Но какое дело до нас господину Родену?
Погода все еще плохая. На лугу Хайнцельмайера, за прожекторной установкой, пасутся под дождем коровы. Дует восточный ветер. Он так ясно доносит до меня звуки колокольчиков, что, кажется, будто коровы ежеминутно отбивают склянки. Где-то в глубине у меня закрепляются образы: уголь, дрова, шумит вода, от крестьян из Вилинга приносят молоко, каминный веник. Кстати, нужно добыть хотя бы один веник, чтобы почистить камин, т. к. он абсолютно запущен. Вероятно, надо попробовать разжечь камин. На правую руку Деница накладываю углем морщинки — дело идет неплохо. Но как мне удастся изобразить в полный рост фигуру, служащую ядром картины, так, чтобы она вышла в фас, не представляю. У моего Деница пока еще нет головы, поскольку я еще не справился с этим костлявым лицом и выпирающим лбом.
Пытаюсь выписать глаза с твердым металлическим блеском, но никак не могу добиться «стальной твердости». Папаша Шульц на заднем плане не вышел похожим на оригинал. Его голову тоже надо переделать.
Не могу ли я одолжить ему на время «Букварь», попросил меня на второй день ефрейтор и показал на полку, где он его высмотрел.
— Говорите шепотом, когда вам надо что-нибудь почитать или посмотреть…