инструментов и механизмов, то весь огромный Бункер станет одной братской могилой.
По сравнению со Стариком новый командир выглядит ростом от горшка два вершка.
Автоматически отмечаю: совершенно испорченную синюю форменную куртку, слишком большие серые кожаные брюки — сплошная гармошка из складок. Также выглядят, хотя видны только их носки, и сапоги на пробковой подошве, которые велики ему на несколько номеров. Под курткой такая же грязная клетчатая рубашка, а на правой стороне груди замызганный плетеный линек свистка. Шитье на фуражке, залихватски сидящей на голове, как и сама фуражка, прежде белая, покрыто зеленым налетом, по цвету приближающемуся к грязно-серому.
Меня так привлек вид этого командира, что приходится принуждать себя, чтобы рассмотреть также и фронт стоящих по стойке смирно подводников. Там не на что особо смотреть: Они стоят такие же бледные и истощенные, как и каждый измотанный и выдохшийся за время боевого похода экипаж — как «скелеты, обернутые в тряпки».
Слышу приказ Старика, что командир должен как можно быстрее привести в порядок дела на лодке, после чего проследовать во флотилию с рапортом.
— Ты выглядишь забавно, — говорит Старик, едва мы снова оказываемся в машине.
— Мне остается только удивляться. Такого кекса в качестве командира я еще не видел — и такого полностью вымотанного.
— Он уже в порядке, — отвечает Старик, снова усаживаясь рядом с водителем. — Ему пришлось постоянно быть на ногах… Лодка прошла через испытания.
И после длинной паузы добавляет:
— Шноркели уже являются непозволительной роскошью — в Канале.
Горю желанием, чтобы Старик, наконец, подробно рассказал мне, что за таинственное предприятие совершила U-730. Но, согласно правилам игры, я не могу сейчас выказывать какое-либо любопытство.
— Мы не можем рассматриваться настоящими перевозчиками, — начинает Старик спустя
некоторое время. Это снова о Морхоффе. Но почему Старик говорит это с налетом тайнственности?
— Хороший парень этот Морхофф и ему чертовски повезло… На твоем месте я бы
заинтересовался этой историей, — Старик поворачивается ко мне.
— С радостью, если бы мог! — лихо отвечаю.
— Подожди немного, — произносит Старик. — И ты все узнаешь от А до Я!
Едва мы усаживаемся в углу в клубе, появляется Морхофф. В глубоком кожаном кресле, которое Старик ему подвигает, он становится еще меньше. Мне становится страшно от пустого взгляда его больших немигающих глаз. Этот человек полная противоположность Старика: никакого самообладания, никакой уверенности в себе, и как результат никакого авторитета. Выглядит так, словно он только что сдавал экзамен на аттестат зрелости — скорее, что провалился на этом экзамене и не смог вынести такого позора.
— Когда мы пришли в La Rochelle, — начинает рассказывать Морхофф, — у нас еще не было никакого представления, как дела обстоят в Шербуре. От КПФ мы получили только сжатый инструктаж и краткое отображение положения в области операции в Канале — ничего нового… Вот. И когда затем поступил приказ принять боеприпасы, мы подумали: Они определенно для нашей пушки и 37- миллиметрового орудия… Но когда увидели их количество, нас, конечно, это добило… Боеприпасы всех калибров! И чтобы выровнять вес, это так называлось, нам разрешалось оставить по одной торпеде в носовом и кормовом торпедном аппаратах! Воды и продовольствия — на 14 дней. И затем, конечно, вручили запечатанный конверт: «Вскрыть в море».
Это мне знакомо: письмо с районом боевых действий. У офицера прерывается дыхание. Он делает глоток только что налитого пива… Затем
сидит с таким видом, будто потерял нить рассказа. Нервно мигает, вспоминая, и продолжает:
— Боеприпасов загрузили, словно хомяки запасы наделали — да так, что негде ногу было поставить: в торпедные аппараты, в каждый свободный уголок. Материал был таким громоздким — почти все в ящиках, а на пристани еще стояли штабеля. Мы словно гомики прижимались к каждому ящику, и могли передвигаться по лодке, лишь согнувшись пополам. Даже в матросские шкафчики разместили боеприпасы. Мы сидели и спали на них. Врагу не пожелаешь. Это было светопреставление!
Старик не двигается. Но всем своим видом показывает, что весь превратился в слух.
Морхофф, кажется, не обращает на это никакого внимания. Он смотрит не на Старика, а на воображаемую точку на стене. При этом лицо отображает переживаемые эмоции:
— Двенадцатого июля мы вышли… на рассвете… без всякого боя тамтамов. Не было видно ни одной суки от флотилии. Нас было три лодки. Наша выходила последней. Что случилось с двумя другими, не знаю до сих пор.
Постепенно я начинаю понимать, на какое безумное предприятие была послана эта U-730…
Морхофф говорит теперь рубленными фразами:
— Едва мы вышли из La Rochelle — выполнили маневр погружения, дифферентовочные
испытания. Ветер 3–4 балла. Волнение 2 балла. Тут падает рулевой: бессилие. Плыли под РДП, но шноркель то и дело зарывался носом в волну. Короче, продулись. Но, башенный люк нельзя было открыть. Дифферентовка через головной воздушный клапан дизеля. У Papenberg мы затем обнаружили маркер риска…
Кажется, что Морхофф внезапно вспоминает, где он находится, и недоуменно
всматривается в меня и Старика. Затем продолжает в новой тональности:
— Особенно оригинально было непосредственно перед Шербуром. Если бы мой радиомаат не был таким упорным…
Теперь он, кажется, больше не знает, как ему продолжать свой рассказ: Он начинает заикаться, и на лице снова появляется нервная дрожь. Я отвожу взгляд и тоже фиксирую его на воображаемой точке — только на линолеуме.
Старик полностью погрузился в молчание и не двигается.
— Это было совершенное безумие…, — начинает Морхофф.
Я не поднимаю взгляд, потому что мне кажется, что он все еще не нашел связки в беспорядке своих воспоминаний. Однако он глубоко вздыхает и коротко выдает:
— Это было так: У нас не получалось выходить в радиоэфир в установленные сроки. Мы, конечно, не получили все радиограммы из-за сильного охранения и длительных преследований. Мне это было абсолютно до лампочки. Я только хотел быстрее добраться до Шербура и освободиться от груза…
На этом месте Морхофф снова прерывается, так как его раздражает шум из буфета.
— Как я уже сказал, — начинает он опять, — мы не получали обязательных радиограмм. И радиомаат говорил мне, что нам следовало бы всплыть еще раз. Мне это было совсем не по душе. Но я уступил. Если радиомаат настаивает! За три часа до прихода в Шербур мы всплыли… Был чертовский риск. И что мы услышали?
— Радиограмму для Морхоффа, — невольно вырывается у меня.
— Ошибаетесь! Срочное сообщение, с прекрасным текстом: «Подлодка Морхофа. Шербур в руках врага. Двигайтесь в Брест!»
Тут, наконец, в Старике пробуждается жизнь. Но он лишь выпрямляется, потягивается и затем получше усаживается в кресле.
— Так-так, — говорит он и пристально смотрит при этом в свою трубку.
— Без радиомаата, то есть без его настойчивости, мы бы пришли в точно указанное время! Но там имели бы бледный вид! Это было чертовски близко. И янки поимели бы нас, заарканив своими лассо прямо у пирса: хвать за задницу!
Он сопровождает свои слова вялым движением руки.
— Да, и мы, конечно, тут же повернули назад, и у нас заиграло очко, потому что мы должны были теперь снова суетиться, чтобы выжить. Настроение было на полном нуле: То, что мы должны были транспортировать этот бризантный груз, снова изображая судно-ловушку, нас убивало…
Командир лодки замолкает, погрузившись в воспоминания, ищет очередную нить своего рассказа, и не найдя, взгляд его тухнет.
В это мгновение Старик выпрямляется и слегка хлопает обеими ладонями по подлокотникам. Затем говорит:
— Хорошо, Морхофф. Мы позже продолжим разговор. Теперь Вам надо отдохнуть.
Мы встаем втроем, Морхофф принимает стойку смирно, и, попрощавшись, разворачивается, но так сильно спотыкается в своих тяжелых сапогах, что чуть не валится с ног.