Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Что именно? — тут же рычит на него Старик.

— Так вот вскинутую руку повсюду держать, думаю трудно целыми часами.

— Вероятно, у Фюрера есть установленная опора — такая, ну типа шины для руки из легкого металла, — предполагает кто-то.

— Ее можно было бы легко сконструировать — по принципу складного стола. С чем-то вроде шарнира с защелкой.

— Мне бы такая пригодилась, особенно когда я спускаюсь по Rue de Siam, — смеется Старик. — Надо бы предложить это инженеру флотилии: изготовить небольшую серию, наверное, это не доставит много хлопот.

Я вздыхаю: Оцепенение, напавшее на всех, ушло. Пару раз даже был слышен смех. Похоже, в Берлине из-за этого идиотского приказа теперь под арками на коленях проползают…

— Все складывается хорошо! — постанывает Старик, когда мы сидим снова в кабинете. — Впредь один день недели выделяется на обучение экипажей офицерами нацистского руководства… Я определил пятницу для этого.

— Что? Уж нас-то они никак не пропустят!

Старик демонстрирует крайнее отвращение на лице и ругается:

— Очевидно, господствует мнение, что мы нуждаемся в них!

Затем он откашливается — один, два раза — и добавляет:

— Мы должны очистить, кроме того, нашу медсанчасть. Перевезти транспортабельных больных в Париж. Ты примешь транспорт — а именно два автобуса — столько легкораненых мы должны отсюда вывезти… Естественно, не один поедешь — завтра утром отправляется больший конвой. Ты к ним присоединишься. Перегон дьявольски длинен и осуществим только днем…

Голос Старика звучит по-деловому. Посреди этой тирады он пробует откашляться, но ему это не удается. Два автобуса полностью заполненных ранеными провести в Париж? В конвое? Я сразу заволновался: А потом как все будет? Почему Старик так внезапно выдвинул эту мысль? Не скрывается ли что за этим? Почему Старик хочет освободиться от меня именно сейчас?

— Ты передашь раненых в настоящий военный госпиталь, — продолжает Старик. — В какой конкретно, узнаешь у доктора… Но только ты не отмечайся в твоем Издательстве…

И после небольшой паузы:

— Я распоряжусь тебе, так, на всякий случай, выписать приказ на командировку в Берлин… Однако, ты, естественно, возвращаешься сюда через несколько дней.

— С помощью господа Бога и его госпожи Супруги, — произношу в замешательстве.

— Сдашь раненых, а потом поедешь во Fresnes и попытаешься выведать хоть что-нибудь — и в зависимости от ситуации ты либо возвращаешься, либо…

Либо что? размышляю я. Что я как лейтенант смогу выведать сквозь тюремные стены? Разрывные заряды подложить под них, что ли? Как Старик все это себе представляет?

— В любом случае мы должны узнать, где Симона окончательно пребывает. — Старик тут же поправляет себя: —… где она находится. «Пребывать» кажется, ему, пожалуй, неподходящим выражением.

— Пока мы этого не узнаем, мы также не узнаем, куда нам нацелиться.

— Итак, поехать автобусом и просто спросить? Как ты это себе представляешь?

— Попытка не пытка! — бросает Старик кратко и добавляет: — Выезд завтра утром, в пять. На первом перегоне должно быть светло. Минимум двадцать транспортов. По существу, все это уже организовано.

Я так растерялся, что могу лишь пролепетать запинаясь:

— … немного неожиданно все это.

— Ладно. Не забудь уложить свой хлам! — решительно произносит Старик.

Хочет ли он облегчить свою совесть, посылая меня с этим автобусом? Добивается ли он этим двойного эффекта: вытащить меня из Бреста, где уже скоро запахнет жаренным и одновременно сделать хоть что-то для Симоны?

— Может быть, было бы лучше, если бы я тотчас же отправился дальше в Берлин, — говорю наобум.

— Я бы так не делал. Самое лучшее для тебя — это сразу же вернуться сюда — что бы ты там не узнал. Здесь для тебя самое надежное место.

На лице Старика отражается работа его мысли. Внезапно я начал размышлять обо всех слухах за последнее время, о том, чего здесь все ожидают — и очень скоро — потому что Брест из-за своего огромного защищенного рейда является для союзников целью наивысшей важности. Старик должно быть уже давно размышляет о плане, как меня сюда вытащить. Он хочет, чтобы я, безразлично как зацепился за него. Для кого он так старается? Для Симоны? Для себя? Для меня?

— Ты должен очень осторожно прозондировать всю обстановку, — слышу вновь Старика. — Тебе надо что-нибудь придумать… Ты мог бы притвориться, например, что хочешь написать сообщение для роты пропаганды о данных по делу о предателях германской нации — ну, что-то в этом роде. Или еще какие весомые для тебя доводы. Любому другому это сделать было бы довольно затруднительно…

— Париж…, — бормочу рассеянно. Я не могу смотреть в лицо Старику. Поэтому цепляюсь взглядом за плинтус под окном. В моей голове звучат напыщенные строки: «Где расположен Париж? / Париж вот в этом самом месте / Руки по швам! Смирно!/ Нам он подходит!»

Меня так и подмывает спросить Старика о том, как все устроить: Как розыскать Симону без хотя бы самой незначительной протекции в СД или гестапо и имея на рукаве всего лишь одну круговую нашивку? Но вместо этого я только спрашиваю:

— Где должна толпа собраться?

— Перед вокзалом. — Там достаточно места. И после паузы: — Твои документы уже готовятся.

— Тогда, пожалуй, я лучше пойду и упорядочу мой хлам, — говорю и на этот раз подчеркнуто по-военному прикладываю руку к козырьку фуражки.

Блуждаю взглядом по комнате: с трудом верится, сколько же у меня накопилось всего! Где бы я ни бросил свои кости, в течение короткого времени возникает настоящий склад из связок рукописей, рулонов бумаги, папок с рисунками, книг, больших конвертов с вырезанными газетными статьями и bric-;-brac, которые я нахожу где-нибудь или которые просто прилипают ко мне, как муха к липкой ленте. И еще мое имущество из La Baule… Я расстилаю мои рисунки на полу, и испытываю счастье, что мне удалось спасти так много старых страниц с рисунками. Вот гавань Saint-Nazaire, два писаных акварелью рисунка из Pillau. Тогда во время работы над ними я почти отморозил пальцы. Небольшое количество этой акварельной краски, сразу кристаллизовалось на ледяной бумаге. Даже сейчас я могу узнать формы кристалликов льда в широких акварельных мазках: интересно. Вот акварели из Cete Sauvage. Он кажется дальше отсюда, чем луна. Туда я уже никогда больше не попаду. Какое счастье, что там я написал так много рисунков. Делаю три стопки из рисунков: хорошие, важные, ненужные. Затем уже сортирую эти три стопки, перекладывая рисунки туда-сюда. Это занимает добрых полчаса. Наконец, свертываю выбранные рисунки вопреки всем правилам так плотно, что они почти сплющиваются. Я не могу позволить себе вставить картонную гильзу как стержень, потому что должен все вжать в цинковую трубу, которую к счастью, будто в предчувствии, смог раздобыть неделю назад как водонепроницаемый футляр в мастерской жестянщика на верфи. Надо бы свернуть большие портретные рисунки, а позже снова разгладить — но отвергаю этот план: Будет слишком толсто. Стоит подумать, прежде всего, о фотопленках. Проявленные, проэкспонированные и неэкспонированные фотопленки: три категории, которые нельзя смешивать. Ведь я больше нигде не смогу достать неэкспонированные фотопленки. Я должен беречь свой небольшой запас. Чищу фотоаппарат, сдуваю пыль, дела идут хорошо, ловлю себя на мысли, как нежно я тружусь над аппаратом: старый добрый Contax. Снимаю объектив, натягиваю замок, отпускаю, снова тяну, прислушиваюсь, чтобы проконтролировать жужжащий звук при спуске: все в порядке.

Я знаю каждый винтик в этом фотоаппарате. На лодке U-96 я дважды разобрал его вместе с инжмехом на все его составные части. С тех пор я с ним на короткой ноге.

Внезапно во мне ключом бьет злой смех: А кто должен что-то сделать из моих запасов картин и рисунков? Кто должен поинтересоваться чемоданами на Нордендштрассе, если случай так повернется, что для меня не будет дороги назад? Кто вообще может выносить приговор о том, что можно увидеть на картинах, если он не имеет никакого понятия, как и где они были созданы? Фотографии без текста стоят немного. Зрители по большей части слишком тупы. Только немногие способны к активному видению. Нужно все объяснять… То же и с журналами боевых действий. Эти сухие тексты, которые действуют мне на нервы, совсем ничего не говорят невежде… Я могу накопить еще столько же или даже больше материала — но сам по себе он никогда ничего не расскажет. Что это за неудержимый инстинкт, что подстегивает меня снова и снова рисовать, фотографировать и писать? Менее всего это походит на давление.

206
{"b":"579756","o":1}