В прибывшей лодке не вижу ничего особенного. Никаких повреждений. Но что это за вид у людей, становящихся в строй за рубкой на верхней палубе? Они грязные, просто черные как трубочисты.
— На лодке все напоминает шахту, — слышу чей-то голос, и постепенно узнаю что произошло: Во время охоты на два парохода союзников вышла из строя выхлопная труба дизеля, и ядовитые выхлопные газы устремились в лодку. Боевую деятельность следовало бы. Согласно всех регламентов, поскольку повреждение было невозможно устранить на ходу, прекратить.
— В дизельном отсеке нельзя было ничего рассмотреть — даже собственную руку не разглядеть! — сообщает мне один из измазанных в черное моряков после смотра. — Но повезло: Из всего экипажа лишь один дизелист потерял сознание.
Командир лодки рапортует Старику:
— Над линией горизонта облака дыма пароходов, а тут дизельный отсек чадит! — незавидное положение. У нас не было никакой возможности использовать этот дизель. Нам требовалось еще добрых два часа добираться до пароходов на той же самой скорости хода. И тогда стармех приказал личному составу электромеханической боевой части работать в ИСП…
А вот и окончание его рапорта: Через два часа лодка достигла необходимой позиции для атаки с носа и потопила один из пароходов. Старик скрежещет зубами. Мне кажется, что эти грязные черти заслужили надлежащую похвалу из его уст. В столовой — за едой — дантист старается раздразнить нашего доктора, старшего полкового врача. Он с притворным лицемерием рассказывает о медицинских феноменах. Некто заявился на прием к практикующему врачу, так как испытывал ужасные приливы крови к голове. Уколы, таблетки и порошки — ничего ему не помогало. Этот пациент консультировался у другого и третьего врачей: без всякого успеха. Но четвертый, наконец-то заметил, что воротник этого господина был на два размера меньше, чем нужно! Доктор кидает на дантиста злой взгляд. Но вместе с тем тут же оказывает ему любезность:
Легкая усмешка вдруг кривит его губы и быстро гаснет. Наш доктор — это я отчетливо вижу, в ярости.
А у дантиста в запасе есть еще одна история. Он уверяет, что сам был этому свидетелем:
— У семьи, которую я хорошо знал, был восьмилетний мальчик, довольно толстый пацан. Домашний врач посоветовал — очень разумно! — давать мальчику поменьше есть. Толстячку уменьшили рацион вполовину, но вместо того, чтобы худеть, он становился все толще.
Все взоры теперь прикованы ко рту дантиста, который, однако, делает сначала внушительный глоток из своего стакана и, закатив глаза, показывает, что при этом он не может продолжать свой рассказ.
— Что за чушь! — произносит доктор.
— Во всяком случае, домашний врач был просто растерян! — продолжает зубной врач. — Так вот. Парню давали всевозможные пилюли и еще меньше еды и каков результат?
— Мальчик становился еще толще! — немедленно возмущенным голосом язвит доктор.
— Так точно! Как Вы догадались? Итак, прошло около полугода, и только тогда случайно выяснилось, что этот хитрец каждый день возвращаясь из школы, посещал армейскую полевую кухню в непосредственной близости от дома и просил порядочную порцию в свою эмалированную миску. Кто-то рассказал об этом его больной матери — все бродяги знали его. Такая обстановка заинтересовала мальчика, а армейский суп нравился ему больше, чем домашняя еда… Да, такие случаи нередки в общей врачебной практике!
В этом месте доктор театрально закатывает глаза и с шумом выдыхает. Я поклялся себе никого не расспрашивать о Симоне и становиться глухим и немым при обсуждении всевозможных слухов о ней. Однако теперь я убеждаюсь на своем опыте, что не могу доверять и самому себе. Что хорошего в том, что я позволяю своей ревности быть сильнее моей воли? Что за жеманство я тут устраиваю с собой? Ведь я уже пытаюсь расспрашивать даже Старика! Но я так и не продвигаюсь ни на йоту. Единственное, что я узнал от него, это то, что «мадемуазель Сагот» здесь «находилась». Даже наш дантист совершенно очарован Симоной. Она снабжала его книгами о дольменах и менгирах — это его конек — а также фотографиями и старыми почтовыми открытками, принесла даже пожелтевшую литографию дольменового поля у Карнака. Если я правильно понимаю дантиста, «Mademoiselle Simone» в самое короткое время превратилась в удивительного знатока бретонской предыстории. «Очень культурная малышка, которая знает, чего хочет», так он называет ее и при этих словах глаза его полны восхищения. Старик, зампотылу, дантист — кого еще обвела вокруг пальца Симона? Я вздрагиваю во сне. Симона настолько явно причудилась мне, что я даже слышу ее голосок. Он звенит с гортанной хрипотцой, почти сонорно, вкрадчиво и в то же время проникновенно. А потом наступает locklout, в который я полностью погружаюсь. На меня наваливаются картины дней и ночей с Симоной с такой силой, от которой становится больно. Вот я вижу нас обоих на нашем крохотном пляже между гранитными утесами городка Cete Sauvage. Волнорезы в рост человека в контровом свете залиты глубоким изумрудным отблеском. Бурлящая пена разбивающихся волн вспыхивает, напоминая огромную белую гирлянду. И из этой стеклянной зелени и вспенивающегося белого цвета показывается загорелая Симона, разбрызгивая водяные жемчужины вокруг себя: Театр теней с вспыхивающими алмазными россыпями на фоне солнца падающего в красное малиновое желе.
А потом мы лежим под нашими купальными халатами на песке, который все еще теплый от нагревшего его солнца, и мы чувствуем себя единственными людьми на нем во всей вселенной, на этом несущемся в никуда мяче из жидкой магмы и твердой коры.
У меня еще не было столько много времени размышлять о Симоне, как сейчас на моей раскрашенной сине-белыми квадратами койке. Так глубоко увязнуть в таком вот несчастье — и это при остром уме и вопреки многочисленным предупреждениям! Но это все беспечность Симоны, эта странная ошибочная оценка своего окружения, совокупная недооценка действительности.
Вероятно, уже года два тому назад — и даже прошлым летом — она, должно быть, утратила всю осторожность. То были времена, когда мы, еще во всем в белом, гордо гарцевали по La Baule, на зависть сухопутных вояк: Любимцы нации. Это тоже, пожалуй, ударило нам в голову… Я никогда не знал, было ли то, что Симона рассказывала мне о себе, правдой. У неё был своеобразный способ врать. Часто я не мог врубиться, зачем она вообще делала это. Лгала ли она, лишь потому, что правда казалась ей скучной? Она настаивала, что правильно будет «идти налево», если я говорил «идти направо». Она говорила «черное», когда должна была сказать «белое». Она лгала даже тогда, когда нельзя было скрыть правду, когда ложь была просто бессмысленна. Сообщения о фронте вторжения в высшей степени скудны: Информационный поток, кажется, иссяк до ручейка. Все же каждый, тем не менее, должен был знать, что пробил час: Союзники все более расширяют свой плацдарм. От адъютанта узнаю, что из Ренна пришел новый приказ, и мне следует немедленно туда отправиться. Сейчас это проблематично. Что скажет Старик? Конечно же, ему известен этот приказ уже несколько часов и он наверняка давно решил, что следует сделать. Но его нигде не видно. Адъютант сообщает, что шеф в бассейне, где контролирует раскладывание маскировочных сетей. Действительно нахожу Старика за огромным рулоном маскировочных сетей. Я вижу его, стоящего словно полководец, а Бартль рядом указывает выброшенной вперед правой рукой то в одну, то в другую сторону. Скоро весь бассейн должен быть покрыт этой кажущейся экзотической тряпкой из сеток из манильской пеньки и там и сям вставленными зелеными тряпицами. Увидев мое приближение, Старик спрашивает только:
— Ну?
Я отвечаю без обиняков:
— Я должен снова выехать в Ренн?
— Ничего не выйдет с этими битенгами и мачтами, — произносит он вместо того, чтобы ответить мне.
— Вся деревянная конструкция не годится.
— Сбросить бы весь этот хлам просто в воду, — предлагаю.
— В этом случае все вот это будет здесь же и плавать, — недовольно возражает Старик. Затем обращается к Бартлю: