— И что из всего сказанного сейчас следует?
— Просто потом я сходил в полевую комендатуру с парой писем и чудными печатями на них — служебными печатями!
— Ну и…?!
— И спросил господ из комендатуры насчет уборщицы для меня. Я объяснил им также, что занят в Фельдафинге служебными делами, а у меня нет никого, кто убирал бы мой дом. Мол, одинокий холостяк, и тому подобную чепуху. Сначала они сказали, что у них никого нет, вообще никого. Но тут я заявил, что знаю одну девушку, зовут ее Симона Загот, ей 20 лет, проживает в Ла Боле, в доме Ker Bibi. Так легко все и получилось.
Старик морщится так, словно все это время я ему лапшу на уши вешал. Глубоко вздохнув и сделав еще более недоверчивое лицо, спрашивает: «И все удалось?» — «Да, неожиданно легко. Через неделю после этого разговора Симона была уже у меня в Фельдафинге — приехала литерным поездом — безо всяких осложнений. Они появились гораздо позже» — «Что за осложнения?» — «Трудно сказать. Симона немного зарвалась» — «Не понимаю!» — «Ну, она вела себя несколько несдержанно» — «А яснее не можешь сказать?»
Не показывая никакого смущения, приказываю себе: «Раскрывайся!» — «Симона привезла с собой огромный чемодан полный обуви — все модельная обувь, лучшая из лучшей, и когда выходила в деревню, всегда одевала новую пару» — «А почему ты не запретил ей это делать?» — «запретить что-либо Симоне? Она так выхаживала перед домами, что у домохозяек глаза на лоб вылезали — я имею в виду этих трещоток, что пялились на нее из окон и уж, наверное, знали, что у меня живет француженка» — «Как уборщица! — бросает Старик, — Чушь какая-то!»
У меня чуть не сорвалось: А у тебя как было? Да уж лучше смолчу. Я мог бы теперь описать Старику, как проходило все по Симоне. Кто мог попасть кроме нее в середине войны в Германию….
Немного помолчав, Старик неуверенно спрашивает: «А твой шеф в Париже знал об этом?» — «Нет!» — «А твой покровитель в Берлине?» — «Надеюсь, нет!» — «Тебе здорово повезло, что эта история не обросла сплетнями…»
Какое-то время сидим молча. Старик первый не выдерживает: «И все же!» и продолжает:
— И все же я бы не стал пока говорить гоп!
Мог бы сказать что-нибудь и повеселее!
Эх, знать бы мне тогда немного больше….
На тяжело поврежденной подлодке с фронта вернулся Арец — опять ожидание.
Когда он представляет Старику рапорт, то производит жалкое впечатление: бледный, худющий, нервный. Чтобы представить рапорт ему приходится собрать все силы в комок:
— На всем ****ском пути ничего не произошло. А тут вдруг пересеклись лучи одного радара с другим. И кроме эсминцев появилась целая армада малых судов. Весь район так тщательно охраняется поисковыми группами и самолетами, что не остается никаких шансов.
— Мало шансов, — поправляет Старик, не отрывая взгляда от Ареца.
— Да, но так много счастья что в руках не унести, — Арец оживляется и после секундного молчания продолжает: — Сюда относится и та порция счастья, что получаешь лично ты. Вынырнуть днем совершенно невозможно. Подходила только ночь. И постоянно долгие мили все эти охотники сидят у тебя на хвосте. А под килем почти нет воды. Глубина-то всего 30 метров!
Старик складывает руки на груди и молчит. Завидовать здесь нечему. Ищет ли он слова утешения? Вряд ли. Ему претят пустые фразы. Присаживается и злобно щурится.
— Проход к линии фронта точно отмечен в тоннах, — произносит Арец.
Если он видел эти метки, то должно быть чертовски близко подошел к врагу.
— Они тоже не хотят попасть на мины, — пытается помочь Старик. Все откашливаются — наступает примирение. Слава Богу — напряжение спало.
— Тихо, враг не спит! — спокойно говорит Старик.
Когда, наконец, Арец заканчивает рапорт, наступает тишина. Все ждут заключительного слова Старика. Но он молчит. Наконец раздается голос инженера флотилии: «Сможем ли мы починить подлодку — это большой вопрос…»
Спустя какое-то время Старик раздраженно зовет адъютанта и как только тот является, орет: «Отставить цветы! Это же курам на смех, что вы нам тут представили!»
Адъютант стоит безмолвный как памятник. Он просто не помнит, что здесь произошло и о чем идет речь.
— Бог мой! Ты что, не понимаешь? — вновь орет Старик, — Я хочу, чтобы впредь не было никаких цветов не только при отплытии, но и по возвращении наших субмарин. И точка!
В первый раз я невольно жалею адъютанта. Он имеет полное право так непонимающе пялиться на Старика. Цветоводство Бартлоса было, в конце концов, гордостью самого Старика!
В этот момент, словно по хорошо срежиссированному сценарию, в кабинет входит зампотылу. Старик тут же поворачивается к нему и опять кричит:
— Прекратить впредь этот цветочный балаган!
Зампотылу очевидно слышал уже, как Старик распекал адъютанта, иначе с чего бы это он стоит с таким холодным выражением на лице?
— Все клумбы перекопать! — орет Старик, — Не хочу видеть никаких цветов! Даже здесь, на столах!
— А оранжереи?
— В них выращивать только помидоры и огурцы! — приказывает Старик, и, повернувшись к адъютанту и зампотылу, уже мягче добавляет, — Вот так!
Когда вновь остаемся одни, Старик пальцами правой руки выбивает нервную дробь на крышке стола. Затем сдавленным голосом произносит:
— Я давно этого хотел. Хотя и жалко красивых цветов.
Присаживаюсь на стул и молчу.
— Больше такого не будет! — говорит Старик, — С этой обузой покончено!
Бездумно плетусь на задний дворик к обер-боцману Бартлю. Лишь только приближаюсь к «сельхозкооперативу», как тут же выплывает откуда-то Бартль и следует за мной по пятам. Он ничего не имеет против, но готов вывалить на меня весь свой лексический запас.
Этим утром его словно прорвало, и он начинает говорить, едва увидев меня:
— Вы же бывали во Фленсбурге, господин лейтенант…, — не дождавшись моего ответа, он гремит дальше, — Во Фленсбурге они нам задницу надрали. У меня в то время был допуск на управление самолетом, и я как раз был в школе повышения квалификации. А потом меня направили в ВМФ.
— Кем? — реагирую немедля.
— Сверхштатным обер-матросом, конечно! После этого я, вместе с турками и финнами, был в Рюгене, в школе наблюдателей. Их там тоже обучали. Та дыра под Рюгеном называлась вроде как Буг-на-Рюгене, или что-то подобное. Много мела и больше ничего. Странные все-таки какие-то эти товарищи по оружию — турки и финны. По сравнению с ними мы были супермодные: например, с кинокамерой на пулемете, с помощью которой могли контролировать, сколько очков мы выбили на мишенях. Мы даже участвовали в тренировках по бомбометанию. Ну, это вообще была умора.
— Судя по всему, благословенное было время! — усмехаюсь негромко. Но Бартль совершенно не смущен:
— Конечно, там было много показухи. До Революции было невыносимо. А потом я получил при отставке целую кучу денег, потому что они порой прекращали выплачивать летчикам прибавку, так и накопилась задолженность, и ее нужно было ликвидировать, вот в то время я и пошел с товарищами в пеший поход. Но не вверх, а вниз, к меловым скалам заповедника Штуббенкаммер мимо обрыва Кёнигсштуль. Интересно, как там сейчас дела?
— А что там может произойти? Балтийское море пока еще в наших руках.
— Пока еще… — эхом повторяет Бартль.
Ого! Мелькает мысль. Это точное замечание. Старина Бартль: не такой уж он и полоумный, как иногда выглядит.
О цветах Бартль не говорит ни слова. А может просто еще не знает о приговоре Старика?
Стою перед витриной бандажиста вблизи Рю де Сиам. Взгляд привлекли грыжевые бандажи и специальные корсеты, полутуловища, отдельные части ног: голень, бедро. «etrennes utiles» — читаю на вывеске, но насколько я знаю, «etrennes» — означает «новогодние подарки». Дергаю за ручку двери. Закрыто. Господин бандажист, наверное, давно уехал. Бросаю еще один взгляд на витрину: шкурки кроликов выглядят довольно паршиво, по сторонам торчат бахромой. Моль? Мыши? Или зубы времени?
Брошенный магазинчик с абсурдной вывеской отлично подходит этому проулку с борделем. Через три дома находится довольно часто посещаемый отель с борделем, а немного дольше еще два поменьше. Они настолько запущены, что могли бы служить символами печали всего города.