Ясно только одно: Я не имею никакого права ругать Старика за его поведение. Я тоже часто чудил. Кто сможет выжить в наше время, смотря правде в глаза? А если не смотреть ей в глаза: разве это будет настоящая жизнь?
Иду к зубному врачу, т. к. надо запломбировать один зуб. «Прикус у вас в полном порядке», коварный врач исследует мой рот.
Едва лишь он убирает палец изо рта, выпаливаю: «Если бы я, будучи ребенком, не попал в руки одному одноглазому дантисту, который мне вместо больного вырвал здоровый зуб, а затем, для симметрии, как он сказал, и второй здоровый с другой стороны, то прикус был бы еще лучше…» — «Тьфу-тьфу-тьфу» — зубной врач смачно сплевывает в стоящую рядом со мной плевательницу.
Замешивая на толстом куске стекла цемент, врач задумчиво рассуждает: «Хорошее место. Удобное для лечения зуба. Хотя конечно жалко…» — «Чего его жалеть, доктор? В следующий раз зубы мне будут лечить либо ваш французский, либо американский коллега» — и вдруг меня прошибает холодный пот: я совершенно не знаю этого врача, и, наверное, зашел слишком далеко.
«Да? Вы так полагаете? — доносится до меня, и я ловлю на себе его косой взгляд, — Если вообще хоть что-то останется после этого прорыва, — говорит врач очень тихо и как-то мягко.
Этот доктор напоминает мне хомяка. Хомяка в нем напоминает все: прежде всего его бакенбарды и торчащие, выдающиеся вперед зубы-резцы. Вид такой, словно он хочет этими зубами грызуна создать себе негативную рекламу. Заплывшая жирком шея и эти светлые, жиденькие волосики на голове, совершенно не согласующиеся с виднеющейся из-под врачебного халата формой.
Пока дантист пломбирует мой зуб, он продолжает говорить и чем дольше, тем больше разговор касается флотилии, и голос его звучит доверительно, хотя мы с ним практически не знакомы. «Странный человек, — думаю, устремив взор и открытый рот в потолок: — Доверяется первому встречному. Он совершенно не похож на тех офицеров, что разговаривая с незнакомцами стараются скрыть, замаскировать свои истинные мысли. Этот зубник кажется мне единственным, кто во всей флотилии гладит против шерстки — хочу сказать, единственный из кадрового состава».
Врач откладывает инструменты в сторону и выделяя каждое слово, отчетливо произносит: «Если бы здесь можно было встретить прежнее воодушевление, прежний пыл борьбы! Но единственное, что здесь царствует — это упрямая полевая, лесная и луговая тупость, такая же, как в любой казарме или в лагерях СА» — Я тоже по-другому представлял себе службу в ВМС…» — «Как же?» — «Ну, хотя бы, кругосветки…» — «Да ты что! Здесь можно встретить только типов ущербных, живущих по шаблону: «Борьба сама укажет вам путь — вне всяких партий» — Понятия «служить», «нести службу» имеют важный моральный аспект».
Не могу более слушать всю эту хрень. Правду нельзя доказать, ее остается лишь пережить. И теперь мы взаправду видим, куда завели нас все эти бредни: у нас имеется высочайший моральный аспект, а у союзников высочайший боевой дух! И такое распределение совсем не в нашу пользу…
Дантист прибирает инструменты, оставив меня на время наедине с моими мыслями. «Командир здорово изменился» — внезапно заговаривает он снова. «С каких это пор?» — интересуюсь. «С тех самых, как мадемуазель Загот покинула нас» — долетает до меня.
Эти слова бьют меня, словно разряд тока. Однако, вместо того, чтобы после такого замешательства продолжать расспросы, коротко бросаю: «Бывает!»
Не хочу дать повод зубнику думать о том, что мне интересен разговор об отношениях старика и Симоны.
Спустя несколько часов, зампотылу, говорит мне, словно поговорив с дантистом: «Командира словно подменили, с тех пор, как мадемуазель здесь больше не работает». Странно, что он не упомянул фамилию Симоны. Оттого это «мадемуазель» прозвучало в его устах колко и язвительно. А может быть, я просто утрирую? Скорее нет: он произнес это именно так, вне всякого сомнения. И еще эта саркастическая ухмылка на его лице! Если бы я начал расспрашивать, возможно, узнал бы нечто большее о роли Симоны во флотилии. Но приходится скрытничать. довольно будет и одного ничего не значащего намека. Лучше закосить под дурачка, чем довериться этому зампотылу.
Зампотылу привез откуда-то две с половиной тонны подошвенной кожи — невероятное количество. Черт его знает, сколько сапог можно ею подбить. Но у военных царствует система — либо все — либо ничего. Такелажа не хватает — да ладно! Главное, что есть подошвенная кожа.
Это напоминает мне «крабовую» неделю во время моей службы в учебке. Вместо колбасы прибыли однажды в бочках соленые крабы. Раньше никто из нас крабов не ел. На моей саксонской родине они считались редчайшим деликатесом. Но теперь, в этом проклятом Богом лагере в Оберйохе над Хинделангом, в Верхней Баварии, целыми неделями мы не ели ничего, кроме соленых крабов. В конце концов, мы все решили лучше умереть с голоду, чем съесть еще хоть кусочек серого крабового мяса.
Наверное, зампотылу еще тот пройдоха, если умеет удержаться в равновесии между соблюдением воинских уставов и пропастью нелегальщины. Иначе как нам удалось бы побаловаться лучшим кофе, отличными сигаретами и свежим брюссельским виноградом?
Именно винограду я и поражаюсь более всего: а потому решился прямо спросить зампотылу: «Собственно говоря, откуда нам удается получать такой хороший брюссельский виноград? Такой роскоши я еще никогда не ел!» — «Хм. Судя по названию — из Брюсселя» — этот ответ заставил меня покраснеть. Но я не так-то прост: «А как он попадает к нам в Брест из Брюсселя, осмелюсь спросить?» — «С поездом командующего подводным флотом. В обратном направлении везут вещмешки матросов погибших экипажей».
Он так спокойно говорит об этом, будто в его словах нет ничего особенного. «Вещмешки за виноград», едва ли кто дома мог бы поверить в этот бред.
Словно иллюстрации к сказанному, несколько позже вижу с полдесятка писарей, тащащих по проходу туго набитые вещмешки, и затем сваливающих их в одну большую кучу. Вещмешки достают из каптерки, где они стояли, пока лодка находилась в боевом походе, и переносят в «Сборку» — другую каптерку, в которой писаря начнут тщательную проверку содержимого каждого вещмешка, прежде чем загрузить их в поезд командующего, вывозящего их через Париж в Киль.
Значит, еще один экипаж накрылся. И никто не выбрался из пучины. 50 человек мертвы, но их смерть не постигается сознанием. А имела ли их гибель вообще место? Во флотилии о таких говорят «Потери». Эти потери, также как и предыдущие, будут «окончательными» лишь после предписания: множества печатей, множества подписей. Гора вещмешков, это всего лишь рутина окончания сбора всех печатей и подписей. К тому же, что ждет их дома: едва ли придет и малая толика лежащих в мешке вещей.
Хочу посмотреть, как все происходит в «Сборке», и иду по полосе выбитой волочащимися по земле вещмешками. При этом одна мысль свербит мозг: эти ленивые псы, писаря, могли бы и на плечах донести вещмешки.
Захожу в большое помещение, напоминающее вещевой склад. Вдоль стен плотно висят туго набитые, с большими картонками вещмешки. На длинных столах горы обмундирования, в которых роются моряки. Обер-лейтенант что-то пишет, низко согнувшись над списками.
Внезапно на пороге возникает зампотылу и интересуется: «А вы что здесь ищете?» — «Информацию!» отвечаю, не пошевелившись. Зампотылу кажется, проглотил язык. Немного погодя, он раздраженно бросает: «Тогда не стесняйтесь, господин лейтенант!»
Писаря, должно быть, почувствовали некую напряженность между нами. Как по команде они прекратили свою работу и уставились на нас. Зампотылу прорычал: «Продолжать!», чем подвиг всю группу на продолжение работы. Чтобы как-то развеять ситуацию, обращаюсь к зампотылу: «Совершенно не представлял, что и это входит в круг ваших обязанностей».
Тот, бросив на меня испепеляющий взгляд, поворачивается к какому-то матросу, у которого берет несколько полностью исписанных листов — наверное, списков. Не смотря более на меня, углубленно изучает их. От его первоначальной доступности не остается и следа. Решаюсь еще раз «наступить ему на бороду» при первой же возможности.