При встрече с Сувориным через несколько недель в «Литературном Общества» я рассказал ему об Амфитеатрове в ответ на его жалобу, что он не может найти хороших фельетонистов.
— Чорт их дери, я позволил бы им писать что угодно, лишь бы они не трогали меня; да и меня пускай хватают за икры, но не ссорятся с Бурениным; а то ведь полемика внутри газеты хоть может быть и занимательна для публики, но я еще пока не хотел бы допускать.
Суворин всем писателям, которых он приглашал, говорил приблизительно эти же слова и обыкновенно заключал:
— У меня не газета. Вы хотите вместе с Салтыковым подсказать: а «чего изволите»?[462] Но, если серьезно посмотреть, то не «чего изволите», а литературный парламент.
Амфитеатров заинтересовал Суворина, во всяком случае, и зимой я увидел в «Новом Времени» фельетоны, подписанные псевдонимом old Gentleman.
«Серьезный элемент» из «Новостей Дня» перекочевал в «Новое Время».
Ничем я так себе не повредил в либеральном лагере, как напечатавши, о чем я уже упоминал, несколько небольших рассказов, «чтоб Чехову не было одиноко», в органе Суворина. Некоторое время спустя ко мне приехал Суворин вместе с Чеховым и предложил постоянное сотрудничество. Условия, что называется, были блестящие.
— У вас темперамент, задор. Вы можете писать каждый день, сколько хотите. Такой сотрудник «Отечественных Записок» как Сергей Атава у меня пишет, что ему взбредет на ум, а иногда и целый месяц ничего не пишет, и великолепно обставлен. Ваши сочинения потребуют со временем полного издания, и я буду вашим издателем. Все это вы должны принять в соображение. А либералы вам все равно хвост уже прищемили, и если бы вы знали, чьи статьи печатаются в «Новом Времени» как передовые, в защиту православия! У меня лежит сейчас подлинная рукопись, под псевдонимом, которую я не счел возможным напечатать, и которая принадлежит вашему хваленому киевскому философу — атеисту К. Давайте для опыта, напишите что-нибудь маленькое, фельетонное, самое что ни на есть радикальное, и пришлите мне. Даю слово, напечатаю без изменений.
В самом деле, я послал заметку полемического характера против «Нового Времени». Суворин сдержал слово и напечатал, а на другой день поднялась такая буря в «Новом Времени», что о дальнейшем преображении «Нового Времени» в литературный парламент Суворин уже не помышлял.
— Нелюдимо наше море[463], — пропел Сергей Атава своим тоненьким голосочком, столкнувшись со мною во фруктовом магазине. — Вы счастливо отделались. Теперь житья вам не будет, а меня засосало, поглотил кит и не на три дня, а переварит меня и не изблюет вовеки[464].
На Бассейном в доме Гербеля меня посетили и стали у меня бывать, а я у них, юные супруги Мережковские[465]. Ей было тогда около семнадцати лет, а ему, должно-быть, немногим больше двадцати.
Лет семь или восемь перед тем критик Введенский принес мне его стихотворения, написанные в неприемлемом стиле Жуковского. Они были гладки и сладки, но уже видно было, что из него выйдет писатель. И, действительно, он довольно скоро выработался и стал разносторонней литературной силой — и романистом, и стихотворцем, и критиком, и философом.
Зинаида Николаевна Мережковская, урожденная Гиппиус, была прехорошенькой девочкой, в коротеньких платьицах, с длинной русой косой, наивная и кокетничавшая своей молодостью.
С мужем, в ожидании гостей, она ложилась на ковер в гостиной и увлекалась игрою в дурачки или же являлась с куклою-уткой на руках. Утка эта должна была символизировать разделение супругов, считавших пошлостью брачную половую связь.
Мережковские завели у себя журфиксы, на которых бывали: неизбежный Бибиков, поэт Андреевский, Фофанов, Плещеев, Волынский, Кавос («литературный гость»), Минский, и впервые появился со своими стихами — на литературном горизонте еще не печатавшийся Тетерников (Федор Сологуб)[466].
Дам Мережковская не признавала. Исключение делалось только для Соловьевой-Аллегро[467]. Бывал также брат Мережковского, потом казанский профессор, прославившийся своими изнасилованиями крохотных девочек и бежавший за границу[468]. Тетерников служил учителем и смотрителем городской школы на Васильевском Острове[469], где имел квартиру; женат он не был и жил с сестрой, был уже сед. Приютил его у себя «Северный Вестник», напечатавший его рассказ «Тени»[470]. Содержание «Теней» понравилось критике; Венгеров восторгался, а состояло оно в том, что мать, делая из пальцев зайчиков на стене своему ребенку, сама проникается суеверным ужасом к игре теней и сходит вместе с сыном с ума.
Волынский, редактор «Северного Вестника», стал печатать также и рассказы Гиппиус, поощряя молодое дарование.
У Мережковских бывало молодо, литературно и как-то декадентски весело и странно. В темноватой гостиной на письменном столе Зинаиды Николаевны попадались иногда крайне неприличные заграничные издания.
— Зинаида Николаевна! — вскрикивал Андреевский. — Это что же у вас за книжки?
Она перелистывала их, точно в первый раз, и говорила:
— Но это мне очень нравится, потому что оригинально и нелепо.
Кавос, обыкновенно, лежал у ее ног на ковре со страшной экземой на лице, которое казалось густо осыпанным пудрой, неизменно веселый, с французскими фразами на устах и острословный. Сологуб читал, слегка картавя, стихотворения с философским содержанием, Минский также читал свои поэмы, и вопил Фофанов, с безумным восторгом рифмуя свой триолет, который отличался от обыкновенного триолета тем, что растягивался чуть не на триста стихов.
Однажды Фофанов пришел к Мережковским на вечер в огромном белом воротнике, резко выделяющемся на черной блузе. При ближайшем рассмотрении воротник оказался вырезанным из бумаги. Смешное и жалкое впечатление производил он в этом костюме; но он был вдохновенно настроен, так что впечатление это скоро изгладилось. Мережковская затем выдумала игру, повинуясь своему резвому темпераменту девочки. Она пряталась за опущенные портьеры в амбразуре глубокого окна и вызывала поочередно к себе гостей, словно на исповедь, которая продолжалась не больше полуминуты. Она что-то спрашивала и надо было ей что-то ответить. Детская игра эта была прервана внезапным криком Фофанова, который с выпученными глазами выскочил из-за портьеры и ринулся прямо в переднюю и на лестницу. Бибиков погнался за ним, Фофанов, одним словом, внезапно сошел с ума и явился к Репину. С большим трудом Репину и Бибикову удалось проводить его домой; но на другой день он уже был в больнице чудотворца Николая[471]. Долго просидел он там и вышел на свободу лишь через несколько месяцев.
— На чем же ты помешался, Костя? — спрашивали мы его.
— На мухе! — отвечал он еще с оттенком ужаса — в глазах. — Мне муха представилась, огромная муха величиной во все окно! Она меня преследовала и в моей памяти, и я не знал, куда от нее деваться. Я понял, что околдован, и выдумал молитву против мухи. Каждый день я тридцать три раза повторял ее. Смотрю, на другой день муха уже съежилась; становилась все меньше и меньше; наконец, уже в мае месяце, совсем крохотная стала, засохла и прилипла к стеклу. Тут ясно стало, что колдовство с меня сошло. Нет, я никогда больше не приду к Гиппиус. Конечно, я не верю в волшебниц, теперь не такой век, но знаете, господа, что-то есть. Я боюсь Гиппиус. Подальше от нее!
Помню, один тоже крупный поэт, уже не первой молодости, грозил, что застрелится, если Гиппиус будет играть им.