Пребывание у Муратова в его грязненькой квартире имело принижающее влияние на мое умственное развитие. Оно остановилось еще в Киеве. Я зубрил уроки. Впрочем, получил золотые погоны за ученье. В гимназии тогда была мода награждать учеников таким отличием. Золотопогонникам принято было говорить «вы», а с остальным народом учителя обращались нередко грубо, особенно с восседавшими на «Парнасе».
— Ну, что нам скажет осел? — затем следовала фамилия.
Математик Куликовский любил сажать гимназистов, безнадежно пребывавших в третьем классе уже шестой год, в огромный ящик, в котором Сорока копил мусор по полугодиям. Восемнадцатилетний Метельский, юноша с недоуменным лицом и растерянной улыбкой, неопрятный и вислоухий, добрейшее, однако, создание, успевшее за гимназическое время забыть табличку умножения, чуть не каждый урок арифметики торчал в мусорном ящике, увеселяя класс и учителя тем, что преспокойно засыпал в нем. Наконец, директор обратил внимание на ящик, войдя в класс, когда Метельский располагался в мусоре для обычного отдыха. Директор презрительно оттопырил губу, позвал сторожей и громовым голосом приказал:
— Чтобы ящика здесь больше не было.
Среди товарищей моих по квартире было двое крестьян: Иванченко и Самченко, оба золотопогонники, с которыми я стал было беседовать на свои прежние остерские темы. Но это были практики. Украинский язык они называли мужицким. Из дома им присылали свиное сало, вареные яйца, пшеничный хлеб, колбасы. Снедь эту они держали под замком и, повернувшись лицом к сундуку, а спиной к товарищам, насыщались ею аккуратно до икоты. Их мечты не шли дальше получения чина по окончании гимназии, чтобы выйти из сословия. Они были суеверны и, зевая, крестили рот. Впрочем, и я перенял от них привычку класть учебники под подушку, чтобы лучше запомнился урок. Что же до моего влияния на них, то задела их только гипотеза о небытии бога. Сначала ужаснулись. Но скоро пришли к заключению, что на деле возможно проверить, есть бог или нет. Всегда угрюмый, не по возрасту солидный, а по манерам и суждениям будущий Собакевич, маленький Самченко сам надумал сделать опыт. Ровно в полночь, предварительно помолившись на иконы, он вышел без шапки в пустынный оснеженный садик, бывший при квартире, и крикнул, трепеща от страха в присутствии моем и Иванченка, издали следивших за ним:
— Если ты, боже, существуешь, то порази на сем месте Ясинского и Иванченка за то, что я тебя проклинаю, проклинаю, проклинаю!..
Стояла глубокая тишина. Была нехолодная февральская ночь. Уже веяло весною. Мы постояли, постояли, поругивая Самченка, что уж он чересчур разошелся на наш счет, и вдруг он повернулся, увидел нас и вскричал.
— Ну, значит, и правда, что его нет.
После этого эксперимента мы свысока стали поглядывать на старшего ученика, долженствовавшего опекать нас, долгоносого семиклассника Климовича, когда он зажигал лампадку и предавался перед нею молитвенным упражнениям.
С наступлением весны в Стрижне, протекавшем недалеко от гимназии, с утра до вечера купалась молодежь. На том берегу стояла «школа», куда собирались иудеи и набожно радели. Старшие гимназисты переправлялись голые через Стрижень и грязью забрасывали окна молитвенного дома. В отвратительной забаве этой принимали участие и те из нас, которые стали впоследствии выдающимися общественными деятелями и даже известными юдофилами. Я плавать не умел, но когда иудеи, выйдя из себя, выскакивали на берег, и камнями отбивали атаку мальчишек, я искренно желал удачи товарищам, и в числе прочих приветствовал их, когда они благополучно возвращались.
Перед светлыми праздниками я почувствовал резь в глазах и жар, — заболел корью. А когда, едва поправившись, выкупался, то чуть не умер от рецидива.
Меня перевели без экзамена в четвертый класс, как золотопогонника, и я уехал домой.
Чтобы поправить мое здоровье, — я кашлял, — отец отпустил меня на хутор Лесогор к предводителю дворянства Гамалее, старому воину, с отрубленными пальцами на руках и с седыми мохнатыми бровями. Гамалее, кстати, нужен был товарищ и репетитор для его сына, второклассника Кости. Он сам увез меня в усадьбу.
Попутно мы останавливались у столетнего помещика секунд-майора Воинова, овеянного веком Екатерины — он был уже двадцатилетним офицером, когда умерла царица, — но был еще бодр светло-голубые глаза его были ясны, и он раскатисто смеялся. В те годы в Борзенском уезде я встретил еще двух столетних стариков. Они водили меня на охоту, и я пуделял[65], а они без промаха стреляли влёт.
Глава одиннадцатая
1864–1865
Новые учителя. Литературные вечера. Гимназист Филонов и его выступление. Популярность Некрасова. Квартира лекарского помощника Михайлова. Лунатизм. Вопрос о самоубийцах. Украинофилы.
Осенью я вернулся в Нежин и был поселен у Шиманского, в польском семействе, возглавленном его богобоязненной мамашей и украшенном черноокой сестрой гимназисткой. Товарищи мои по квартире тоже все были поляки, чистенькие и благонравные мальчики, ничего не слыхавшие о русской литературе и из всего запретного материала знавшие только свой революционный гимн «з дымом пожарув».
В четвертом классе, считавшемся в числе старших, учителя были уже другие. В третьем классе единственным вежливым учителем был поляк Кончевский, преподававший географию; когда он вызывал ученика, то называл его «господином». Он упрашивал рассказать ему урок. «Будьте так добры», начинал он. Был безукоризненно одет, и никогда ни одного грубого слова не было произнесено им, ни одного замечания не было сделано, а между тем в классе у него стояла тишина, даже «Парнас» слушал его; он внушал к себе всеобщее уважение. Может-быть, его справедливость, редкое беспристрастие и любовь к делу заставляли нас отличать его от других преподавателей. Похожим на него в четвертом классе оказался латинист Александрович. Вообще психология была уже другая. Над законоучителем Бордоносом, плешивым и толстым попом, искусные метальщики в третьем классе влепляли в потолок «снежку» как раз над его головой; снежка таяла и причиняла старцу страдания. Он поднимал шум, ревел: «протекает потолок»! — ученики бросались и передвигали кафедру, при чем опрокидывали кресло, зря пропадало полчаса. Весною ловили, ужей и, делая перевод французу, выпускали из рукава или из-за борда пресмыкающееся создание; оно шипело, а француз взбирался с ногами на кафедру и визжал от испуга.
В четвертом классе стали, солиднее и ученики, и учителя. Третьегодников даже не было. Были второгодники, но они были почтенные молодые люди и давно брились. Законоучитель был академик и, как прошел слух, неверующий. Учитель словесности Добротворский, у которого были дети решительно во всех классах гимназии, как мужской, так и женской (тогда еще частной), был уже исключением — черным голубем среди белых и серых; но и он бывал добродушен, при всей своей монструозности. С четвертого класса начиналось также пользование книгами из ученической библиотеки.
Четвертый класс помещался в большом зале, и парты с учениками терялись в нем. Но раз в неделю по вечерам он, по заведенному обычаю, наполнялся гимназическою молодежью и отчасти студентами из лицея, и в нем устраивались литературные беседы. В литературных выступлениях могли принимать участие ученики старших классов, а следовательно, и четвертого. Принимал и я однажды участие и провалился, потому что оробел до полуобморочного состояния; кое-как выручил меня только директор.
В моих воспоминаниях литературные вечера, происходившие в зале четвертого класса в течение двух последующих лет, т.е. и тогда, когда я уже был в пятом классе, слились в одно общее впечатление. Тут, пожалуй, хронологическая точность даже и не нужна. Отмечу лишь наиболее характерное, что сохранилось в моей памяти об этих вечерах и что может свидетельствовать о том, как, с одной стороны, начинала пробуждаться в дремлющей душе захолустной молодежи воля к новой жизни, и как, с другой, мракобесная старина старалась подавить светлые порывы юной мысли.