— Что ж, каши маслом не испортишь, — сказал я вслух. — Хорошо, я согласен. С удовольствием помогу вам. Авось.
Ольга Михайловна стала горячо благодарить меня.
— Я зайду за вами завтра. Отпрошусь со службы. Я в правлении железной дороги служу. Но где же вы живете?
— Вот, через несколько домов: за тем кварталом.
— Я провожу вас, можно? — И сама ответила. — Даже должно.
Мы прошли несколько шагов, разговаривая об ее брате.
Глава сорок седьмая
1887
Иванов-Козельский. Посещение тюремного замка. Предупреждение.
Недалеко от ворот стоял извозчик. Из калитки вышел актер Иванов-Козельский[446], знаменитый в то время провинциальный трагик, игравший в шекспировских драмах и трагедиях, по отзывам провинциальных критиков — наследник Мочалова с темпераментом военного писаря. Он, впрочем, и был когда-то военным писарем. Талантливая российская натура, и, в промежутках между спектаклями, горький пьяница и Дон-Жуан. Его легко было узнать при свете луны.
Была упоительная теплая ночь.
— Смотрите же, не забудьте, завтра я вас буду ждать с ужином, — услышал я женский голос — голос Марии Николаевны.
С Козельским я лично знаком не был, но он оказался знакомым Ольги Михайловны и, садясь на извозчика, раскланялся с нею с пьяной грацией.
Пролетка покатила, из калитки выглянула Мария Николаевна. Как раз с луны слетело облачко, и мы и Мария Николаевна очутились друг против друга в ярком луче серебряного света.
Точно так же, как Иванову-Козельскому Мария Николаевна, сказала мне Ольга Михайловна:
— Ну, так до завтра — до утра… смотрите же, не забудьте.
Она быстро повернулась и ушла, а я почувствовал на себе гневный взгляд пары прекраснейших в Киеве глаз.
— Скажите, пожалуйста, — начала Мария Николаевна, с небывалой до сих пор раздражительностью в голосе: — это что же за особа?
Я хотел взять под руку Марию Николаевну, но она отдернула руку.
— Не прикасайтесь ко мне.
— В таком случае позвольте спросить вас, а это что за господин, которого вы приглашаете к себе на ужин? Кажется, следовало бы пригласить и меня.
Никак не ожидал я: Мария Николаевна сделала тут же, еще во дворе, нехорошую мне сцену. К загадкам женской психологии относится, между прочим, эта странная двойственность души: — женщина уже разлюбила, а все-таки продолжает, заявляя об этом отвергаемому мужу, ревновать его даже в грубой форме. Или это желание выгородить себе еще большую свободу, или это еще остаток прежнего чувства?
Я шел и недоумевал. В комнатах Мария Николаевна совсем разнервничалась.
— Возьмите ваш рояль, я не прикоснусь к нему. Подарите его вашей новой возлюбленной! — кричала она.
Комично было бы оправдываться.
— Но, если она придет завтра к вам, — продолжала Мария Николаевна, — я велю ее вышвырнуть с лестницы.
— Вы этого не сделаете! — громко и холодно сказал я.
— Я это сделаю! — заявила Мария Николаевна и ушла, хлопнув дверью.
Утром, впрочем, она равнодушно встретила Ольгу Михайловну и даже приказала Анисье подать нам завтрак в кабинет.
Но завтракать было некогда.
В тюремном замке офицер, переговорив со смотрителем, долго сносился по телефону с Новицким, и только часа через два неприятного ожидания было разрешено ей и мне, выдавшему себя за родственника покойного мужа Ольги Михайловны, свидеться с политическим, арестантом Аренковым[447].
Сравнительно недавно этот Аренков служил земским врачом, не помню в каком уезде, в Петербургской губернии; он благополучно вернулся из Сибири, где отбыл наказание. Но тогда, в 80-х годах, каждый заключенный имел основание ожидать, что ему уж нет возврата.
Аренков был юноша, и мне приятно вспомнить, что тем не менее он, разговаривая со мной через две решетки, не унывал, вел себя бодро и посылал сестре воздушные поцелуи: То, что было захвачено нами по дороге в магазинах и что не было исключено из списка дозволенных предметов, смотритель обещал передать по назначению.
— У нас нет варварства, мы не тираны, — уверял он, — мы, по возможности, бережем молодых людей. Они еще сделаются полезными гражданами, — пророчествовал он. И, прищуривая один глаз, признался вполголоса: — Когда-то и я, читывал «Колокол» Герцена и стишки Полежаева[448]… был и я тово…
Прошло несколько дней. Почти каждый день Ольга Михайловна бывала у брата и через неделю объявила мне, что поезд с политическими отходит завтра, во столько-то часов. Их направляют в пересыльную тюрьму. В числе прочих едет, конечно, и брат.
— Он передал мне, что политические желали бы видеть в числе провожающих и вас.
Иван Петрович ждал от этих проводов беды для меня. Однако, проводы состоялись мирно, и я отметил их в маленьком очерке, вошедшем в собрание моих рассказов («Семидесятые годы») под тем же названием. Было это трогательное зрелище. Как на картине Ярошенко, арестанты смотрели сквозь решетчатые окна на платформу[449], а молодые люди, как голуби, стояли группами на платформе, и солнце освещало всё и всех — и революционеров, и жандармов, и генерала Новицкого, вышедшего из первого класса, где он завтракал.
Он скосил глаза в мою сторону и что-то приказал своему адъютанту.
Тот через некоторое время любезно приблизился ко мне с рукой под козырьком.
— Вас мы просили бы не произносить никаких напутственных речей отъезжающим и затем, простите, пожалуйста, за нескромность, не можете ли вы осведомить нас, когда вы сами намерены уехать из Киева?
— Что вас так интересует мой отъезд? — спросил я.
— Мы не хотели бы замарать штемпелем ваш паспорт и огорчить вас.
Тем временем пробил второй звонок. У вагонов сгрудилась публика. Водворилось глубокое молчание. Вдруг поспешно и необычно громко забил третий звонок, и поезд двинулся. Вслед за ним по платформе двинулась молодежь, потрясая шапками, колыхались многоцветные зонтики, воздух прорезался женским плачем. Это рыдала Ольга Михайловна.
Глава сорок восьмая
1887
Ликвидация киевской жизни.
— Когда же вы уедете? — неоднократно спрашивала меня Мария Николаевна.
А я в самом деле собирался, Я только колебался между имением Василия Петровича Горленко, Ярошенко и Одессой, то-есть лиманом, куда меня тянуло не потому, что Мария Николаевна советовала лиман, а потому, что она там только-что была, и мне хотелось взглянуть, хотя бы издали, на Алексея Ивановича, который, по ее словам, там проживает по каким-то торговым делам своим, а пожалуй, может-быть, и поговорить с ним и поссориться.
Ничего не скрываю. Было и это. Легко писать романисту о себе в третьем лице. Но когда книга воспоминаний является вместе с тем и романом жизни их автора, то, правду сказать, писать трудно. То и дело спрашиваешь себя: а что если это исключить, потому что это ужасно личное? Но тогда, если исключить, нет исповеди, а есть какое-то лицемерное умолчание…
Я взял билет до Одессы, и последний вечер провел со своими крошечными сыновьями.
Заходило солнце, кидало, на паркет оранжевые пятна золотого света, а детишки кувыркались по ковру и щебетали, подражая птичкам, бросились ко мне, хотели стащить меня с дивана, и в особенности забавен был еще не твердо державшийся на ножках Яша.
Внезапно вошла Мария Николаевна, забрала детей, — им надо было уже спать — и в дверях напомнила мне, что вещи мои еще не уложены, и что мне поможет Матильда, которая ожидает приказаний.
— Вещи я сам уложу, — сказал я и пошел к Ивану Петровичу.
— А ты знаешь, — сказал он мне, — я-таки был тогда на вокзале и видел, как ты хотел говорить, да тебя остановил жандарм. Я, разумеется, сейчас же удрал, но пари держу, что Новицкий меня тоже заметил и на ус меня намотал. Как ты полагаешь, уместно ли мне, судебному следователю, с тобой теперь в публичном месте показаться?