На Петербургской стороне молодежь — студенты Попинаки, Суринович, Михайловский, Воскресенский, сестра Суриновича и две барышни с финскими фамилиями, да конторист, влюбленный в одну из них, часто собирались у меня на Съезжинской улице, в полуподвале. Главный интерес наших бесед вертелся вокруг хождения в народ, не с целью подвинуть его на восстание против господ и чиновников, а «единственно с просветительной целью». Кружок находился в связи с кружком Чайковского, пребывавшим в Лесном, через посредство Воскресенского, весьма оригинального молодого человека, у которого на всё были готовые ответы; так, на вопрос: «что такое богословие?», он отвечал: «Искусство или, правильнее, искусное толчение воды в ступе». Бывало, на столике на спиртовке сестра Суринович жарит кусок мяса, сама румяная, с зеленоватым отблеском спиртового пламени на красивом лице, а Михайловский (однофамилец писателя) разносит Попинаки, обвиняя его в трусости и цинизме, Воскресенский уславливается со старшей финкой в ближайший летний месяц отправиться в Ямбургский уезд, а конторист скрежещет зубами и выражает свое негодование младшей финке; обе они служили в конторе под его начальством.
Посетил раз наш кружок среднего роста молодой человек, с изящными манерами, с добродушной улыбкой на милом лице, со вздернутым носом, и увлек с собою Воскресенского на Выборгскую сторону. Это был князь Кропоткин[128].
Воскресенский все же водил меня несколько раз в Демидов переулок, где молодым рабочим я прочитал четыре лекции «О происхождении видов». Предполагалось прочитать ряд лекций по естествознанию еще и на Выборгской стороне, но мое материальное положение, и без того незавидное, круто изменилось за выездом на дачу «давальцев». Остался только один гимназистик, которого надо было готовить к экзамену, а получал я за него в месяц всего шесть рублей. В Петербурге уроки расценивались дешевле, чем в Киеве, а в Киеве дешевле, чем в Чернигове. Заработать сто рублей в Петербурге уроками было немыслимо. Зейлерт, таможенный чиновник, отец гимназистика, узнавши о моих грудных обстоятельствах, нашел для меня занятия в экспедиционной конторе купца Беме в портовой таможне[129], сравнительно с недурным вознаграждением, Я взял место и быстро постиг тайну таможенных объявлений, досмотров, коносаментов и другие секреты.
Работа была дьявольская. Рано утром я уж являлся в таможню, бегал с объявлениями по разным отделениям, старался каллиграфически выводить на особых бланках названия досматриваемых товаров, получал краткий отдых на обеденное время и потом до полночи сидел в частной конторе того же Беме, в Первой линии, разбирая коносаменты и приготовляя объявления на следующий день.
Стояло жаркое лето. Я перебрался ближе к службе, поселился в шестом этаже. И тут мне захотелось как-нибудь забыться от мелких ужасов моей действительности. Я стал писать рассказы и стихи и перестал аккуратно ходить на службу. Беме сам приехал ко мне.
— Что, ви недоволен? Но чем ви недоволен? На носу осень, и вы успеете еще отдохнуть. Ну, хорошо, ви немножко болен. Ну, хорошо, еще три дня отпуск.
Вид у меня был, в самом деле, больной. Купец был так добр, что оставил мне денег и разрешил даже недельный отпуск. А рассказики мои, подписанные разными псевдонимами — помню один из них: Фома Личинкин, — и написанные в том отрывочном стиле, какой впоследствии усвоил себе Дорошевич[130], я продал в «Петербургский Листок»[131]. Денег оказалось столько, что, получив письмо от Веры Петровны, где она убеждала меня приехать в Покровское взглянуть на ее дочь, я послал Беме извинения и отказ и, опасаясь каких-нибудь давлений на мою волю — я имел о ней уже надлежащее представление, — в тот же день взял билет и уехал с вечерним поездом на юг.
В Покровское я приехал рано утром в великолепный день. В Петербурге уже показалась золотая проседь на деревьях, а тут все еще зеленело и цвело. Мальвы (шток-розы) окружали белый дом, резеда надушила хуторской воздух. Кричали птицы, весело лаяли собаки.
Я не сразу узнал Веру Петровну, так она посвежела и располнела. Выскочили ее хорошенькие сестры, ее мамаша, имевшая слабость мешать русские слова с французскими, старый доктор, у которого, несмотря на шестидесятитрехлетний возраст, не было ни одного седого волоса, и прислуга в плахтах и в корсетках. Повеяло родиной, уютом, семьею. Вера Петровна показала мне ребенка с тем горделивым выражением в глазах, какое в таких случаях бывает у матерей. А девочка, кстати, была, в самом деле, хорошенькая.
Неделю провел я в Покровском, и уже собрался в Киев, как начались слезы Веры Петровны и ее мамаши. Жена объявила мне, что ее нельзя покидать теперь, в особенности, когда над фиктивным браком поставлен крест. Одним словом, Вера Петровна изъявила желание, во что бы то ни стало, жить со мною.
В Киев — вместе!
Но в Киеве на какие средства жить? Старики не обеспечили дочь. Сын опутал их векселями и закладною. Уроками я едва поддержал бы наше бренное бытие; либеральная пресса была под запретом, а в консервативном «Киевлянине» сотрудничать я не мог.
Из затруднения вывел нас приезд Ситенского. Он был в Киеве и попутно заехал к Александре и Вере Петровнам. Александра Петровна, кстати, должна была выйти за брата его жены, Колю Матвеевского, восемнадцати лет, а самой Александре Петровне, правда, очень моложавой и красивой, шел уже тридцатый год.
— Помилуйте, — сказал Ситенский, — какой тут Киев! У Веры Петровны насиженное место. Ей прямой расчет вернуться в Чернигов и возобновить свою полезную деятельность. Будет и квартира, и стол. А вам, как ее мужу, не следует разъединяться. Вы подготовитесь, не заботясь о куске хлеба, к окончательному экзамену. Да у вас найдутся и занятия, и педагогические и служебные. Почему же нет? Даю вам слово, что вас сейчас же устрою на то место, которое теперь сам занимаю. Вы будете помощником секретаря губернского акцизного управления. Служба либеральная. Я за вас могу поручиться перед начальством и буду руководить вами на первых порах, так как сам я получаю повышение и временно становлюсь секретарем… до следующего этапа.
Согласиться было еще горшим падением, чем конторское рабство у экспедитора Беме, но из песни слова не выкинешь. Я пал. Я два дня думал и пал. И вместе с Ситенским уехал в Чернигов, куда, вслед за мною, приехала и Вера Петровна с ребенком.
Глава двадцатая
1872
Занятия в пансионе и служба в акцизе. Управляющий акцизом. Сослуживцы. Дмитрий Лизогуб.
Нам отвели две комнаты внизу двухэтажного флигеля, занятого вверху дортуарами живущих девочек. Внизу помещалась еще комната Коли Матвеевского, большая классная для музицирования, и прислуга.
Обязанности мои в пансионе, где жалования я не получал, пользуясь квартирой и столом, состояли в чтении старшим девочкам химии, физики и минералогии.
Конечно, в Чернигове я первым делом побывал у родных. Но Катя уехала в Москву с мужем, получившим там видную должность по крестьянскому делу. Саша тоже не стала курсисткой, а увезена была мужем в Черный Яр (Астраханской губ.), по месту его службы. Отец же был на вершине успеха. Опять завелась у него сверкающая обстановка, и запахло пуншем по вечерам.
Когда занятия в пансионе вечером прекращались, в наших комнатах в нижнем этаже, загорались лампы, начинались упражнения на двух роялях, так что несчастный ребенок стал, наконец, глохнуть от «музыкального» грохота. А после я и Вера Петровна превращались в пророков и проповедников новой общественности и читали нескольким девочкам, прибегавшим по секрету из дортуаров послушать, — «Что делать», в нашем толковании, или перевод мой какой-нибудь главы из Ренана, или главы из Дарвина. Когда же материал стал самим лекторам набивать оскомину, я принялся сочинять короткие повести с «начинкою», что вызвало еще больший интерес к нашим полуночным заседаниям.