Сотрудничая в «Слове», в «Отечественных Записках», в «Вестнике Европы», в «Деле», Боборыкин много зарабатывал, откладывал на черный день и частью расплачивался с долгами, нажитыми им в шестидесятых годах — когда он издавал «Библиотеку для чтения»[234].
Над ним посмеивались, над его манерами, над его парижским шиком, называли за глаза не иначе, как Пьер Бобо, его вышучивали в газетах, но он оставался самим собою до последнего времени, и смотрел на своих насмешников и вообще на весь мир, как на материал, из которого он делает свои романы. Плыл он, как беллетрист, неизменно на верхнем гребне литературной отзывчивости и, строго говоря, был, что называется, безукоризненным челавеком, не сворачивал ни влево, ни вправо, даже без пятнышка, а в общем все-таки он в литературном отношении представляет собою для беспристрастного летописца, каким хотелось бы мне быть в своей книге воспоминаний, бледную тень. Романы его выцвели, как выцветают фельетоны на злобу дня. Он не способен был к художественному обобщению, ни юмора, ни сатиры нет у него, и нет поэзии в его писаниях.
Совсем другое впечатление производил Гаршин — душа глубокая, талантливая и трагическая; и другую память оставил он во мне. У него в доме я был всего два раза. Там господствовал дух опеки над ним, что стесняло его и меня. Опекала Гаршина влюбленная в него жена его, по профессии врач, не очень-то красивая и не очень молодая[235]. Она встретилась с ним в больнице, когда он страдал психическим недугом, и сошлась с ним, когда он выздоровел. Постоянно боялась она рецидива, и естественна была ее боязнь.
Зато Гаршин часто бывал у меня. Он лично был еще поэтичнее своих рассказов какой-то невысказанностью томящейся души. Но он любил и пошутить и сострить, и комические стихотворения Буренина декламировал наизусть, когда разойдется. Это было тем более пикантно, что Буренин принадлежал, что называется, к другому лагерю, а литературные лагери не признавали друг друга.
Я уже рассказал раньше, как Гаршин оставался верен «Отечественным Запискам». Что же касается «Отечественных Записок», то пенсия, которую он получал из журнала, была скоро прекращена, когда он стал писать чаще; на гонорар же, даже двухсотрублевый с листа, существовать было нельзя. Так что Гаршин был принужден взять место приказчика в писчебумажном магазине Гостиного двора, а потом счетовода в какой-то конторе[236]. По временам Гаршин начинал вдруг полнеть и становился «прозаическим».
От него начинало пахнуть мещанством. Но это было плохим признаком. Душа его не выносила мещанского груза, теряла равновесие, и он сходил с ума. Плодом такого страдания был его знаменитый «Красный цветок». Его отзывчивое сердце откликнулось и на страдания рабочего раньше других беллетристов. Стоит перечитать его «Глухаря», чтобы согласиться со мною. «Надежда Николаевна», довольно слабое произведение Гаршина, было зачато в публичном доме на Фонтанке, носившем более приличное название танц-класса[237]. Гаршин побывал там, разумеется, единственно, чтобы взглянуть на такую сторону жизни, которую он еще не знал.
Когда я выехал из Петербурга на некоторое время и жил в Киеве, он приезжал ко мне, был в удивительно хорошем настроении, дышал, как он называл, свободным воздухом. Тогда мы снялись с ним (и с Минским). Этот дорогой для меня портрет был напечатан потом — в журнале «Беседа»[238].
О последних днях Гаршина будет речь впереди.
Глава двадцать девятая
1880
Политические события. Мой рассказ «На чистоту». «Новое дарование». Присылка Тургеневым рассказа Мопассана и помещение его в «Слове». Личность Д. А. Коропчевского.
Политические события развертывались с роковой неизбежностью, гремящим шагом надвигалась одна из великих трагедий революционного движения в сторону «потрясения основ», во что бы то ни стало, без особой планомерной программы, стихийностью смущавшего многих, но зато увлекавшего в свой водоворот энтузиастов. К этому времени еще господствовало воззрение на крестьян, как на рабочих, но уже стал поднимать голову пролетариат в лице таких самородков, как Петр Алексеев, или Халтурин[239].
Правда, и Халтурин был втянут в свое течение народовольцами; — последовал взрыв в Зимнем Дворце. Но, с другой стороны, из народовольческой партии совсем выпадали все чаще и чаще иные видные деятели, наторевшие в практике хождения в народ и потерявшие веру в целесообразность той революционной деятельности, которую они себе некоторое время вменяли в обязанность. Так, жившие на нелегальном положении, народовольцы Каблиц и Фаресов[240] — последний просидел четыре года в одиночном заключении — предпочли подпольной работе надпольную. Каблиц в 1880 году весь отдался журнальной работе и поступил на государственную службу в контроль. Примеру его последовал Фаресов. Определенный узкий идеал либерально-буржуазной земской партии — добиться конституции, хоть и куцой, о чем представители литературы при свидании с диктатором Лорис-Меликовым[241], откровенно заявили ему — соблазнил не только Фаресова и Каблица. Положительно можно сказать теперь, что и террористы, исповедуя тогдашний тактический символ революционной веры, что «не революция для народа, а народ для революции», имели в виду прежде всего конституцию, Один только Самойлов — скептически относился к конституции, открыто в наших кружках не высказываясь даже за республику, и вообще считавшийся человеком, взгляды которого были умереннее, например, политических взглядов чиновника Воропонова, всегда кричавшего, что пора «устроить камуфлет»[242], или свободолюбивых профессоров, получавших в награду за преподавание государственного или полицейского права превосходительные чины и звезды. Кстати, надо вспомнить, что и первомартовцы на суде публично заявляли, что они добивались только правового порядка, были, так сказать, его застрельщиками, а исполнительный комитет в известном письме к Александру III предлагал мир от имени народовольцев на условиях только амнистии и дарования России представительного образа правления; следовательно, народовольцы являлись до конца только красной гвардией либерального земства, и лишь после того, как Александр III, поколебавшись и не приняв мира, казнил Желябова и его сподвижников[243], их сменили социалисты-революционеры.
Выстрел Веры Засулич в обер-полицеймейстера Трепова был актом скорее анархистским, в том смысле, что он не был организован партией, равно как и неудачное покушение Соловьева на Александра II[244].
По словам Жемчужникова, Засулич, оправданная судом и, при выходе на улицу, отбитая от полиции, сочувственно настроенной публикой, провела несколько дней в редакции «Слова», прежде чем удалось обеспечить ей бегство за границу[245]. Одно время мы верили, что это, действительно, так было. Но большой трус был Жемчужников, и потому за достоверность факта ручаться нельзя.
Кравчинский[246] был тоже вхож к нам — опять-таки по свидетельству Жемчужникова; лично я никогда не видал Кравчинского в «Слове» ни до убийства Мезенцова, ни после. Как известно, Кравчинский был тоже, несмотря на свой терроризм, буржуазным социалистом.
Так или иначе, все эти революционные зарницы и молнии волновали петербургских журналистов. Даже «Новое Время» получило грозное предостережение за сочувственные статьи по поводу Засулич. Хотелось и мне откликнуться на события. Научный арсенал мой казался мне слишком бедным. А тут стали меня посещать всё повелительнее мечты о романе, о том, как бы воплотить в поэтические образы факты живой действительности. Бегало перо по бумаге иногда до рассвета, а утром Марья Николаевна, просыпаясь, спрашивала: