Как только убит был министр Сипягин студентом Балмашевым, Соловьев зашатался, и должность его занял Зверев[533]. Года два еще тянул я лямку Независимого; и однажды, описывая роскошь, какою окружал себя в Сибири один крестьянский начальник, я пошутил в своей статейке что-то насчет ананасов, да и статейку озаглавил «Ананас».
А тогда ананас еще помнили по манифесту, в котором один абзац начинался так: «А на нас господь возложил священное бремя» и т. п. в таком роде. Поэтому слово «ананас» стало произноситься верноподданными с сдержанной улыбкой, произносилось, произносилось, и сделалось нецензурным. Курьезно, но ведь это же было! Сказать ананас, да еще в печати — значит придать ему особый неблагонамеренный смысл.
Зверев вызвал сначала Проппера, а затем меня.
— Помилуйте, — солидно и серьезно заговорил этот почтенный и заслуженный ученый, еще недавно читавший в университете греческую литературу[534] — подумайте, что вы написали: «ананас»! Ананас! — повторял он. — Сколько язвительности. Должно быть, вы полагали, что мы не заметим этого ананаса, который вы изволили поднести его величеству, с таким, я позволю себе выразиться, коварством. Правда, Африкан Африканович проморгал. Он говорит, что даже и забыл о высочайшем манифесте. Тем хуже для него. Я не имею права вам предложить выйти в отставку, это касается ваших экономических отношений с издателем, но советовал бы больше не подписывать газету.
Я решил исполнить совет глубокомысленного профессора. Я устал и надоело работать на мельницу не столько уже общественности, сколько на мельницу г. Проппера. В особенности терзали меня постоянные жалобы подписчиков на мошеннические публикации. Разные канальи изобретали — то за одну марку, то за три марки секрет приобрести сто рублей, то за двенадцать рублей гарантировали полтораста рублей заработка, то предлагали помаду для рощения волос, то граммофоны за три рубля, то журнал с двенадцатью красавицами в натуральную величину. Хотя четвертую страницу, где печатались объявления, подписывал уже пан Висмонт, но, тем не менее, морально отвечал я за всякое плутовство, на котором покоилось благосостояние «Биржевых Ведомостей».
Еще за год перед тем Сытин накануне новогодней подписки приезжал ко мне и предлагал единовременно двадцать тысяч и затем какое угодно жалованье, если я переведу свои статьи за подписью Независимый к нему в Москву в «Русское Слово», редактором которого и стану.
— Я вот стою у вас у дверей, — сказал мне Сытин, — и до тех пор не сяду, пока вы не согласитесь. Проппер не в состоянии вам платить столько, сколько я вам заплачу. Я ваши сочинения за огромные деньги куплю и издам, и подписку из «Биржевых Ведомостей» мы перельем в «Русское Слово», как вот вино переливают из стакана в стакан!
Было выгодно, и Проппер на моем месте не задумался бы ни минуты, но я все-таки отказал Сытину.
По просьбе сотрудников, я провел еще подписку на 1902 год, и Проппер расстался со мною после роскошного ужина и не менее роскошных, пышных прощальных речей.
Глава пятьдесят восьмая
1902–1903
Итоги газетной работы. «Ежемесячные сочинения». Роман «Первое марта». Журнал «Беседа». Неудача с изданием полного собрания сочинений.
Входил я в «Биржевые Ведомости» с преувеличенными надеждами; ушел в значительной степени разочарованный. Я в течение семи лет точно стоял на какой-то вершине, откуда видел перед собою нашу необъятную страну со всеми ее богатыми и роскошными возможностями роста и процветания, но связанную, скованную, бьющуюся в тенетах неволи и даже не бьющуюся, а оцепенелую, иногда только судорожно подергивающую закоченевшими мышцами. Работа, которую я вел, раскрыла мне глаза на ее почти бесплодность. Силы и способности у меня были, имел я даже боевой темперамент, но не было чего-то еще большего, а если бы было, я бы не мог бы взяться за редактирование органа, фатально служащего средством для наживы человека, которому я вместе с другими товарищами должен был помогать сделаться капиталистом. Мне бы надо было, если уж я такой был рыцарь общественности, держаться подальше от какой бы то ни было политики соглашательства. Мои народовольческие симпатии юности и антипатия к либералам, воспитанная сотрудничеством в «Отечественных Записках», скорее всего должны были бы склонить меня, после банкротства народовольческой партии, выразившегося в союзе с либералами, за конституцию которых она отдала лучшие свои силы и которые в испуге отшатнулись от нее, — склониться к народившемуся тогда «Черному Переделу», к плехановщине. Довольно смутно, окруженный капиталистическими и монархическими догматами и уклонами, проводил я социал-демократическую линию в «Биржевых Ведомостях»; но это был такой робкий и нерельефный подход, что мне остается краснеть, вспоминая о постоянных препятствиях, встречаемых мною на этом пути, остановках и уклонах. К тому же, — не скажу, чтобы вполне сознательно, — но все же я уже чувствовал, что мирная политика социал-демократов таких, как Струве[535] и его подголосков, не содержит в себе искры, способной зажечь душу художника, каким я был, весь еще, кроме того, проникнутый пережитками буржуазного анархизма. В особенности кропоткинский анархизм соблазнял меня. Уж то, что учение Кропоткина, при всей его революционности, старалось обойтись при перевороте бескровными средствами, было привлекательно для меня. Таким образом, не располагая ни одним органом, в котором я мог бы, как мне казалось, свободно писать и который мог бы в то же время служить для меня источником существования, я приступил к изданию своего собственного ежемесячного журнала.
Соловьев был еще у дел, и он разрешил мне «Ежемесячные Сочинения»[536].
Перед тем незадолго я напечатал, в противовес восторженным статьям, появившимся в первом издании «Биржевых Ведомостей», по поводу приезда в Петербург французского президента Фора[537] и его встречи, резкий памфлет в «Северном Вестнике», за что мне сильно досталось от министра. Соловьев передал мне, что чаша терпения «его высокопревосходительства» в отношении меня переполнилась. Поэтому он посоветовал мне, когда я обратился за разрешением журнала, назвать его как можно скромнее и политику из программы его исключить.
Уже в первый год журнал мой не принес мне убытка. Стоил он три рубля в год и роскошно издавался, с портретами писателей на меловой бумаге. Но допущена была огромная ошибка. Я давно носился с мыслью написать роман «Первое марта», и написал.
Он был набран, стал печататься из книжки в книжку, а из него цензура вырезывала целые страницы, этого мало — Победоносцев потребовал его к себе, «пришел, — по словам Соловьева, — в ужас» и потребовал прекращения журнала, если я не соглашусь на дальнейшие изменения. И тогда было стыдно, и теперь стыдно вспомнить — впоследствии заслуженно вылит был на меня ушат грязи по этому поводу Пешехоновым, — но я струсил. Уступил. Только журнал мне опротивел. Удивляюсь, как еще прошла сравнительно благополучно последняя заключительная глава романа. Подлинник, не искаженный цензурой, хранится у меня. Если бы я не был так стар, я мог бы еще питать надежду издать его отдельной книгой. Но увы!
«Ежемесячные Сочинения» выдвинули Валерия Брюсова и Константина Бальмонта[538]. Журнал пользовался в общем популярностью в России и даже за границей, но уж у меня не лежало к нему сердце. Я прекратил его и заменил журналом «Беседа»[539], который назвал органом вольной мысли. Существовал он семь лет, и литературная совесть не упрекает меня ни за одну его страницу. Издавался журнал изящно, хотя проще «Ежемесячных Сочинений». Книжка была почти всегда в десять листов, а подписка стоила рубль сорок в год, и то потому, что сорок копеек надо было платить за пересылку и доставку на дом. Иначе она стоила бы всего рубль, но от этого чем больше было подписчиков, тем убыточнее было дело. Дошло до семнадцати тысяч подписчиков, а от торговых векселей нельзя было отделаться. Долги росли. Кое-как выручали художественные приложения. «Живописец» продавался отдельно[540], и его приходилось переиздавать. Прилагалась к журналу серебряная 84-й пробы закладка. Все-таки долги росли.