— Я и не собирался с тобой идти на «Минеральные Воды».
— Впрочем, ничего, — сообразил Иван Петрович со смехом. — Есть тут другой садишка, мы туда двинем. Там водка хорошая, и какая там, брат, девочка служит, как поет, если в отдельном кабинете!
Вяло прошел час с Иваном Петровичем. Выпил он при мне графинчик водки, признался у меня «а груди, что он пропил свой талант — сколько таких признаний: пришлось мне уже слышать в литературном мире! — и что он по «уши врезался» в новое божество, в эту очаровательную прислужницу, которая, однако, всем улыбается, «о недоступна, и до нее как «до звезды небесной далеко»[450].
Я потому упомянул, между прочим, об этой девушке, тогда совсем молоденькой, что она впоследствии в Петербурге прославилась как певица под именем Вяльцевой[451].
Рано утром я уехал в Одессу.
Ольга Михайловна дала мне письмо к своим родным, которые указали мне на Большой Фонтан, где стоит монастырь, а при монастыре есть гостиница с дешевыми номерами и со столом.
Тянуло на лиман, но когда явилась полная возможность побывать и, может-быть, встретить Алексея Ивановича, неведомого, таинственного и что если несуществующего или, пожалуй, сочиненного, я почувствовал отвращение к разведке, устыдился самого себя и весь отдался тоске одиночества и несказанным чарам Черного моря.
Возвратившись в Киев, я не сразу приехал домой, а остановился у Иванова. Побывал у Новицкого, и тот самый адъютант, который посоветовал мне выезд из города, расшаркался передо мною и своим сахарным голосом сказал мне, что, пока не оформлено это «чисто дружеское» предложение, я, разумеется, могу считать себя свободным, не торопиться и употребить, сколько мне надо времени, на ликвидацию моих дел в городе.
— Мое служебное положение не позволяет, а то я охотно приобрел бы сам кое-что у вас из мебели и из картин.
Наступил решительный момент.
Дома я Марию Николаевну опять не застал. Она уехала в Нежин, и рано утром, когда я только-что оделся, вошла ко мне в дорожном ватерпруфе и, стоя в дверях, начала таким мертвым голосом, каким в старину говорили крепостные барыни, перечисляя слугам их вины, прежде чем отправить их на конюшню.
— Ложь! Я не люблю других! Это вы можете любить других. Я люблю другого! Я люблю его с детских лет. Я отдалась вам, потому что увлеклась возможностью уйти из родительского дома, где трудно было переносить деспотизм матери и сухость ее сердца. В сущности, она свела нас в надежде на ваши средства, ей казалось, что вы богаты. И, пожалуй, мы были такие нищие. Еще, если б вы не уезжали в Петербург каждый сезон и не бросали бы меня одну. Разве вы не могли бы продолжать скромно работать в лоне семьи?
И т. д., и т. д.
Мария Николаевна умела говорить книжно, и прежде это всегда случалось, она впадала в этот напыщенный тон, когда выражала мне какое-нибудь неудовольствие. Бедняжка величественно поднимала при этом голову и старалась смотреть на меня сверху вниз.
Легкая улыбка невольно пробежала у меня по губам.
— Ну, так вот! — гневно, повышая тон, продолжала она. — Я люблю его — и еще сегодня была в его объятиях, и поклялась быть верной ему женой. Я люблю Эдуарда Шанца.
— Не смешите меня, Мария Николаевна.
— Вам смешно, а я говорю священные для меня слова. Я в высшей степени говорю серьезно. Я его люблю, а вас не люблю, хотя вы и обладаете такими достоинствами, которых у него нет. Еще потому не люблю, что, кажется, я вас и не любила. Понимаете, я притворялась.
— Хорошо, так в чем же дело, Мария Николаевна?
— От вас я имею детей. Я заберу с собой. Они должны быть при мне, пока они маленькие, а когда подрастут, вы возьмете их к себе и воспитаете. Но до тех пор вы должны высылать мне деньги на них. Для вас было бы унизительно, надеюсь, если бы на их содержание стал тратиться мой муж.
— Вы правы, Мария Николаевна. Что же дальше?
— На первых порах я найму отдельно себе домик с садом… я уже насмотрела, но мне нужна обстановка…
— Кстати, Мария Николаевна, я перешлю в особом вагоне, так что не будет поломки, решительно всю нашу обстановку: посуду, рояль, большую часть книг, картины, которые вы любите.
— Благодарю вас. Я возьму, для детей. Вы безалаберный человек, но я не сомневалась в вашей доброте, может-быть, именно потому, что вы безалаберный. Нужны деньги также на отъезд. Я не хотела бы, чтобы Эдуард тратился на меня, пока я не повенчалась с ним.
— Деньги есть. Я вам дам денег.
Мария Николаевна смягчилась. Кажется, она ожидала вспышки и мстительного порыва с моей стороны.
— Я пришлю вам детей. Проведите с ними день, пусть они помнят вас. Скажите, — она села на диван, — вы, приехавши, до сего дня ссорились со мною. Хорошо, все равно, не ссорились — но что-то в этом роде.
— Вы сами избегали меня.
— Положим, я виновата. Нам незачем быть вратами, когда мы можем расстаться как друзья. Вы не сказали мне, как в Петербурге живут мои сестры и мать. Вы посещали их?
— Посещал, и они часто бывали у меня. Сонечка служит кассиршей в магазине, и мать живет фантазиями, бродит по улицам и с утра до вечера: ищет денег. Нашла три копейки и бережет на счастье. Познакомилась во время своих исканий с другой старухой, которая ходит по адвокатам, чтобы предъявить иск северо-американскому правительству, так как ей принадлежит штат в Сиерра-Невада, Половину штата она из дружбы обещала подарить матери. На деньги, которые я дал, они купили великолепное трюмо и через неделю продали за пустяки. Маленькая Леночка добывает деньги надвязкой чулок.
— Довольно! — сказала Мария Николаевна, вскакивая с дивана. — Мне и без того на душе тяжело.
— Послушайте, — начал я, — можно было бы поставить крест на весь наш разлад.
Но она не дала мне договорить.
— Никогда! — вскричала она.
— Значит, я прикажу упаковывать мебель для вас?
Она кивнула головой, сделала было ко мне движение, пересилила себя и исчезла.
Через каких-нибудь два дня в квартире нашей лежала только куча сена, стояла моя железная койка, письменный стол и два стула. Я проводил детей и Марию Николаевну с прислугою, усадил в вагон и вернулся к себе с каким-то странным чувством облегчения.
Глава сорок девятая
1887–1888
Снова в Петербурге. Юбилей Шеллера. Плещеев. Поездки в Москву. Дорошевич. Амфитеатров. Приглашение в «Новое Время». Мережковские.
Последняя глава, посвященная, как и некоторые предыдущие, моей личной жизни, моему былому счастью и моим несчастьям, моим интимным переживаниям, может быть и не прочитана. Эти страницы я не выбрасываю только потому, что из песни слова не выкинешь, и потому еще, что если бы я их выбросил, то мне показалось бы, что я выбросил часть своей души. Меньше всего, конечно, я хочу себя оправдать в непостоянстве моих сердечных привязанностей и взвалить вину за непрочность моей связи с такой прекрасной женщиной, во многих отношениях даже замечательной и внушавшей, всем знавшим ее глубокое уважение, на нее одну; она отличалась природной одаренностью и несомненным литературным талантом; я бы, именно, просил читателя, который пожелал бы познакомиться ближе с этой стороной моей биографии, пристальнее вникнуть в смысл наших отношений, таких ярких, таких, долгое время, возвышенных, таких радостных и так плачевно угасших.
Беспристрастно взвешивая факты прошлого, уже лежащие в могиле, я должен принять, скорее, большую часть вины на самого себя. Конечно, возможно, что семейное счастье в ближайшем, или в более или менее отдаленном, будущем станет выражаться в совсем других формах и, во всяком случае, в иных, чем оно выражалось в восьмидесятых годах в среднем обывательском кругу — даже в литературном — даже в высокоинтеллигентном. Но с точки зрения будущего судить прошлое едва ли справедливо. Таким образом, я бы должен был не доводить до крайности свою «снисходительность» по отношению к поведению Марии Николаевны.