В один из следующих вечеров я, оставив гостей, вышел на несколько минут в ближайший магазин на углу Николаевской и Невского. Стоял туман, двигались извозчичьи лошади, как темные призраки, и волновались тени людей. На обратном пути в этом тумане, который Гейне назвал бы белым мраком, кто-то догоняет меня и дотрагивается до плеча. Оборачиваюсь — Гаршин. Из этого белого мрака на меня особенно остро и алмазно сверкнули его печальные глаза.
— Всеволод, здравствуйте, пойдемте ко мне!
Но он качнул головой — «нет» — и указал вдаль.
— Пойдемте, — попросил я, — у меня «народ собрамши». Я вас угощу сибирским блюдом.
Он еще раз отрицательно качнул головой. Я хотел взять его под руку, но он уклонился, и опять слова замерли на его губах. У перекрестка клубы тумана, соединенные с клубами пара, выбрасываемого из горячих ноздрей лошадей, отделили меня от Гаршина, и он навсегда ушел от меня.
У себя я рассказал о встрече с Гаршиным. Леман, ждавший его прихода, повернулся и устремился к нему.
— Мне он нужен, — закричал он, натягивая пальто, — как воздух!
На другой день туман, стоявший над Петербургом и проникавший все собою улицы и переулки, рассеялся, и ужасный слух, по дороге в одну редакцию, был сообщен мне быстроногим репортером: «Гаршин бросился с лестницы и размозжил себе голову. Его сейчас отвезли в больницу, что на Бронницкой!»[434].
Конечно, его торжественно отпевали. Собор на Измайловском проспекте был набит народом[435]. Над открытым гробом Гаршина, стоявшим на возвышении среди церкви, траурным силуэтом выделялась скорбная фигура его жены. Похоронили его на Волковом кладбище. Над свежей могилой покойного писателя я сказал коротенькую речь. Покойный беллетрист Кигн, писавший под псевдонимом «Единица», подробно описал печальное торжество в «Неделе»[436].
Гаршин был один из популярнейших писателей моего времени. Много лет спустя в рабочем клубе «Красная Звезда» в начале 1918 года в годовщину трагической смерти Гаршина был устроен литературный вечер в его память. Читать о нем был приглашен я, а после меня хорошее слово сказала Злата Ионовна Лилина[437].
Между прочим, тов. Лилиной было подчеркнуто, что Гаршин не мог выдержать трагедии разлада, который он носил в себе: всеми фибрами своего существования чувствовал, что есть единственный путь к удовлетворению существеннейших запросов проснувшейся души гражданина порабощенной России — революционный — и однако, настолько был слабоволен, что не мог пойти по этому единственному пути.
Тов. Лилина была права; но корень трагедии заключался не столько в слабости воли, сколько в нашей интеллигентской рефлексии и в той оглядке, иногда мучительной и сокрушавшей часто и сильные нервы, которая, в большей или меньшей степени, была тогда свойственна всему молодому поколению. Выразительными певцами ее в прозе был Всеволод Гаршин, в поэзии — Семен Надсон.
Глава сорок пятая
1887
Висмонт. Висмонт и Проппер. Выход полного собрания моих повестей и рассказов. Отъезд в Киев.
У меня в кабинете писала под диктовку госпожа У., «вдова» придворного священника, сошедшего с ума во время первой своей обедни, в присутствии царской фамилии, собравшейся послушать, рекомендованного митрополитом только что окончившего Академию проповедника. Он вышел из царских врат в сшитой из цветных клочков хламиде, и, с чашей в подъятой деснице, ухарски проплясал на солее, напевая, «камаринскую». Его посадили в желтый дом, а госпожа У. была так молода, что, рассказывая мне об этом трагическом для нее происшествии, заливалась истерическим смехом.
— Представьте себе, я же ему и хламиду сама шила! Он до последней минуты ничем не выдавал себя! Был такой серьезный и христиански настроенный!
Она нуждалась, у ней была годовалая девочка; жила она у родных. И они были не прочь сбыть ее с рук, лишь бы случай…
А случай тут как тут.
Раздался стук в дверь. Я отворил. И, вежливо раскланиваясь, вошел в маленькую переднюю при номере, в моднейшем коротеньком пальто, с искусственными богатырскими плечами и в атласном шапокляке, молодой человек, с пестрой физиономией — словно на одну сторону его носа упало несколько розовых брызг. «С выраженьем на лице», он измерил меня глазами; точно срезал цилиндр с головы быстрым размахом руки, и, держа его на отлете, сказал внушительно:
— Висмонт.
Потом с такой же грацией он сбросил с ног кожаные галоши, внутри подбитые синим сафьяном, а на сафьяне блестели замысловато сплетенные серебряные монограммы.
— Что же вам угодно? — спросил я.
— Пан естесь поляк?
— Нет. А вы говорите по-русски?
— Говору.
И он стал объяснять, что он пришел в надежде, что я его земляк; если же он ошибся, то все же не сомневается встретить во мне доброго и отзывчивого человека, и т. д., и т. п.
— Хорошо, предположим. Но чем именно я могу служить?
В ответ он поклонился и протянул мне тетрадку.
— Ваш рассказ? Статья?
— Не статья и не мой рассказ, — отвечал он, — но вещь гениальная, как могут сочинять только наши варшавские поэты. То мой перевод. Прошу извинить.
Не помню, чей это был рассказ — Жеромского[438] или другого беллетриста.
— Однако, что же мне делать?
— Я обращаюсь именно к вашей высокой протекции, — отвечал Висмонт, острым взглядом впиваясь мне прямо в глаза. — Мне кушать хочется. Иначе — оборони Боже! — я бы не стал беспокоить. Пристройте в «Наблюдатель» или же в «Ниву», либо в «Новь», — вам ничего не стоит.
— А вы переводили уже?
— Никогда в свете.
— Пробуете, силы?
Я пробежал, не сходя с места, первую страницу рукописи и сказал:
— Ваш перевод, по-видимому, никуда не годится. Не по-русски и безграмотно. Вы чем занимались раньше?
— Я прекрасно знаю польскую литературу.
— Но чтоб переводить, надо знать русский литературный язык.
— Очевидно, что так. Но я много трудился, кроме того, по сбору объявлений в Царстве Польском. Я также хорошо знаю Ригу. Але конкуренция довела меня, наконец, до минимума вещей. В таком случае я бы просил вас дать аттестацию в знакомую редакцию, где бы ваше слово открыло мне новую эру существования.
Я пожал плечами.
— Не знаю вас совершенно и затрудняюсь, как это сделать. Мне могут не поверить, тем более, что в этой отрасли я больше чем профан.
Г-жа У., не спускавшая глаз с молодого человека, небольшого роста, но с богатырскими плечами, вмешалась в разговор.
— Из «Биржевых Ведомостей» на днях ведь получено предложение о перепечатке вашего романа. Может-быть, господин Висмонт взял бы на себя передать ваш ответ? И… кстати…
Висмонт прервал ее.
— Что за блестящая идея! Прошу, как знак особого доверия, поручить мне передачу.
Госпожа У. еще третьего дня должна была отнести в «Биржевые Ведомости» роман с моим разрешением. Теперь она нашла более удобным для себя разделить этот небольшой труд, с господином Висмонтом. Нечего делать. Я написал Пропперу и несколько строк о Висмонте.
Через неделю он явился с благодарственным письмом от Проппера за роман и за сборщика публикаций. В последние два дня в «Биржевых Ведомостях», в самом деле, замелькали объявления.
— Проппера я обязал, если он желает иметь хорошее дело, которое его бы кормило, отдать мне в полное распоряжение всю четвертую полосу, с куртажем в мою пользу, по крайней мере, шестидесяти процентов, — похвастал Висмонт и, махнув в воздухе раздушенным носовым платком, распространил такое благоухание, что госпожа У. чихнула.
Он оказался редким мастером по сбору объявлений. Легко было приносить объявления в газету, где было двадцать тысяч подписчиков; но газета господина Проппера, купленная им с аукциона за цену обыкновенных брюк, печаталась всего в пятистах экземплярах, в начале своего бытия. Что Висмонт, действительно, уже стал оперяться, свидетельствовали не только его пронзительные духи, но и щегольская трость с крючком в виде дамской ножки, украшенная дворянской короной на самом видном месте.