В теплые месяцы всей семьей в присылавшемся за нами рыдване езжали мы гостить к кн. Урусовой на целую неделю.
У ней дом был залит солнцем, украшен картинами, статуями, мебелью с бронзовыми накладками; в зале белели колонны с золотыми капителями, сверкали хрустальные люстры; сама она была красивая, полная, всегда в белом платье и в локонах. Гремела музыка, плясали, нарядные гости.
На паркете со мною однажды случилось несчастье: я поскользнулся и упал. Меня схватили ласковые руки и унесли.
Так как мне дома все грозили розгами, хотя еще не принимались сечь (секли только прислугу), то я вообразил, что меня несут, наконец, пороть, и разревелся. Но меня заласкали, закормили конфетами, умыли, причесали и в столовую вывезли на высоком стуле на колесиках.
Вернувшись домой, я все мечтал о высоком стульчике, пока княгиня, узнавши об этом, не прислала мне его в подарок. Вместе с несколькими игрушками это было моей первой собственностью. Игрушки умирали и исчезали бесследно, а высокий стул долго хранился…
Знаменательно, что страх перед розгами в усадьбе княгини Урусовой, по-видимому, был не чужд и не одному только мне. Отец за столом рассказал матери, что княгиня, когда он бывает у ней один, любит лежать в постели, в алькове, полураздетая, а о-н декламирует ей стихи или играет на фисгармонии, и так он понравился княгине, и так она на него смотрит, что он чуть не сделал ей «декларации», но боится: «а вдруг она сочтет за дерзость и велит меня высечь на конюшне». «И я поэтому остаюсь тебе верен, душенька», заключил отец.
Мамаша была женщина в высокой степени нравственная в том смысле, в каком понималась нравственность в ее кругу; но ей лестно было бывать в аристократических домах, и она не осудила княгиню, как часто осуждала дворянок попроще за тот или иной фальшивый шаг, и даже отцу не поставила в вину его легкомыслие.
Тогда было две нравственности. Гражданский брак мамаша считала чуть не подлостью и от всей души презирала девушек, вступивших в союз с любимым человеком без благословения церкви.
В то время иногда уже заключались такие союзы, вольные, а чаще всего невольные. Гувернантки, чуть не девочками приезжавшие из института в дворянские берлоги, часто становились жертвами помещичьего каприза, может-быть, и чувства. Грешницам, все равно, пощады не было. Но не грешникам. Отец с матерью не стеснялись, напр., бывать в селе Ущерпье, во дворце графини Завадовской[2], великолепный управляющий которой, тоже граф, жил во внебрачных союзах с целым гаремом.
Точно также в открытых внебрачных связях с наемными барышнями и с собственными крестьянками, предварительно хорошо воспитанными, состоял такой барин, как Иван Петрович Бороздна, кум мамашин, известный в то время поэт, о котором благоприятно отзывался Белинский. Бывать у него мать тоже не считала зазорным.
Вообще было странное время, во многих пунктах теперь уже непонятное. В самых порядочных дворянских домах — средней, впрочем, руки — было принято присылать девочек-подростков, а иногда и постарше, к заночевавшим гостям — «чесать пятки». В числе послеобеденных развлечений не считалось предосудительным, возмутительным и гнусным кушать на балконе усадебного дома мороженое, курить пахитоски и смотреть вниз на то, как на некотором расстоянии от балкона секут розгами самым постыдным образом лакея или горничную. Те неистово кричат, а дамы, как ни в чем не бывало, возбужденно и весело беседуют на смеси, французского с нижегородским, а иногда и на настоящем французском, быть-может, о Жорж Данд, о Мюссе или о других литературных и художественных новинках.
Родители, возя меня с собою по усадьбам (из любви ко мне, или по другим соображениям, боялись одного оставить дома, чтобы я не стал обижать сестер или не подвергся «развращающему» влиянию нашей мелкой дворни), не подозревали, что в моей детской душе откладывается и накопляется таким образам запас впечатлений, так или иначе болезненно отражающихся на мне.
Эти впечатления становились еще болезненнее в тех случаях, когда отец, по просьбе матери, брал меня с собою, уезжая куда-нибудь один без нее. По-видимому, у мамаши был расчет стеснять мною родителя, которого она до того часто обвиняла, шутя и серьезно, с истерикой и без истерики, в «бабничестве», что я, наконец, уже в пятилетием возрасте стал понимать до некоторой степени, значение этого странного термина, и по временам, капризничая, ругал нашего старого слугу Михеича «бабником».
Тут я должен пояснить, кем был и что делал мой отец, помимо владения маленьким имуществом, которое было взято им, в конце концов, в приданое за матерью.
По происхождению он был поляк и, как все поляки, разумеется, с длинной родословной. Его предки ходили на Москву с Сапегою[3], причисляя себя к литовцам. Имение их с «будинком», который они называли замком, находилось в местечке Свиринтах Виленской губернии. В числе предков были сеймовые депутаты, судьи и, между прочим, принявший православие, отец известного киевского митрополита и духовного писателя Варлаама Ясинского[4]. В ближайшем родстве состоял отец и с Якубом Ясинским — был его племянником. Якуб Ясинский — польский сатирик и сподвижник генерала Костюшки[5]. А еще раньше, если верить родословной, бытие роду Ясинских дал боярин Ясыня, упоминаемый историей и служивший у Даниила Галицкого (или, может-быть, даже половец Ясин, убивший Андрея Боголюбского[6]).
Все эти данные преисполняли моего отца великим польским чванством, что не помешало ему многие знаменитые семейные документы держать на чердаке, а родословную, на пергаменте, переплетенную в книжку, подарить профессору Рейпольскому[7], прославившемуся в Харькове в сороковых годах своими чудачествами. Как теперь помню, дипломы на толстой бумаге, снабженные огромными висячими — печатями, кудревато подписанные Александром I, которые получал мой дед и которые возвещали награды чинами и деньгами за особые услуги, оказанные им по управлению западными почтовыми дорогами во время нашествия Наполеона. Эти документы и другие расхищались дворовыми мальчиками, как никому не нужные, и мне из них клеили змеев.
Впоследствии, взысканный милостями Александра I, дед мой, в польское восстание 1831 года, оказал, в свою очередь, важные услуги революционной армии Дембинского и Хлопицкого[8] и в своем доме в Волковыске оборудовал госпиталь, а в обширном каменном подвале этого дома долго скрывал каких-то польских героев и за это был сослан в Чугуев простым почтмейстером.
И вот почему отец мой очутился в Харьковском университете, мало-помалу обрусел и, имея вечерние занятия в канцелярии генерал-губернатора князя Долгорукова[9] и бывая у него на балах, на который возили оканчивающих институток, встретился и сошелся с Ольгою Максимовною Белинскою, дочерью харьковского помещика, артиллерийского полковника Максима Степановича. Максим Степанович Белинский долго не хотел выдавать дочь за моего отца. Но что-то случилось, для меня не ясное — мать не все рассказала мне, — что повлекло за собою увоз девушки через окно; и венчанье с нею на скорую руку, без соблюдения обычного в то время свадебного пиршества, положило тень на всю последующую жизнь мамаши, как она горько жаловалась мне.
Отец был медик, но женитьба не позволила ему окончить университет.
Будучи студентом и назначенный дежурить при царе Николае I, когда тот приехал в Харьков и посетил университет, отец обратил на себя внимание генерал-губернатора, и, в виду его бедности, ему предоставлена была переписка по вечерам каких-то бумаг, — отец к тому же обладал каллиграфическим почерком. Когда же он женился, и надо было содержать жену, генерал-губернатор совсем определил его к себе в канцелярию младшим чиновником.